Actions

Work Header

Ton papillon

Summary:

Жизнь бабочки быстротечна. Она не успевает разобраться, зачем, как, а главное, чего ради родилась на этот свет. Она знает свою задачу, исполняет её, и умирает спокойно, как жили и умерли все в её роду.

Notes:

(See the end of the work for notes.)

Work Text:

В ночном воздухе едва чувствовалась присущая времени году прохлада. За стеклом порхали неприятные на вид бабочки — кажется, когда-то он видел их в книгах; Carcharodus alceae. Тянет же всегда запоминать почти непроизносимые, нигде толком не послужившие названия. Если бы из мозга можно было составлять картотеку, у него — он ручается — вышло бы не менее тысячи шкафов, опереленных под всякого рода науки и искусства. Конечно, больше под искусства; а ещё больше под личные переживания, о которых, он, впрочем, не видел смысла размышлять сверх надобности. Само решится. Всегда решалось.

Исписанные клочки бумаги на столе удручали. Ни одно слово, выведенное неровным почерком, казалось, не было достойно быть произнесено вслух в рифму с другим; это случалось впервые. Замешательства подобного рода раньше обходили его стороной, но теперь настигли со всей силой, словно мстя за годы своего бездействия. Верлен испустил усталый вздох, откинувшись на спинку стула.

Он был стихией. Самобытной, диктующей правила, стихией. Те, кто встречались на его пути, были либо слишком слабы, чтобы сопротивляться ему, либо ещё и глупы, поскольку пытались его изменить. Поль искал и не находил себе равных. К чему некотролируемому ничем и никем потоку равные? Ему впору направлять, а не сталкиваться в бессмысленной и беспощадной битве, которая непременно возникнет, предстань перед Верленом ему подобный.

И что же. Предстал.

Рембо был юн настолько, чтобы кровь только начала закипать в его венах со всеми возможными дурными привычками и соблазнами, но не настолько, чтобы не понимать их природу. Он отлично знал и себя, и мир, и людей в нем; и все вызывало в Артюре глубинное отвращение. Он часто спрашивал — Поля, или себя, или любого случайного слушателя, которому не посчастливилось попасться под горячую, а чаще пьяную руку — чего ради? Он говорил только это, всегда с одним взглядом, одной интонацией, и, как бы Поль не пытался, уточнений не получал.

«Чего ради?»

Действительно, чего?

Верлен следил за ним, как завораженный. Безумный вихрь, сметающий все на своём пути. Он рвался к свободе, рвался наверх, но с каждым рывком тонул все глубже в трясине нижнего, столь постылого ему мира. Собственное тело Артюр клеймил то тюрьмой, то храмом, то принимал его как данность, и отдавал Полю на растерзание, то вдруг скалился, злился, кричал и бился в его объятиях.

Это сводило с ума.

Верлен смотрел, а Рембо жил, так ярко, что Поль не мог не думать, насколько же быстро он погаснет. А, самое главное, чего ради?

Сначала Верлен думал, что любви. Рембо клялся в любви к нему, превозносил и опускал отталкиваясь от неё, целовал и дрался с ним только потому, что любил. Но этого оказалось мало.

Тогда Поль решил, что всему виной свобода. Артюр ругался с ним, умолял и ставил ультиматум, слезливо просил и лез с кулаками, пока тот наконец не согласился идти с ним, куда они того пожелают. Рембо выводила из себя даже мысль Верлена о Матильде, он словно пытался выжечь все, что встретил и увидел тот до него, стать единственным, неповторимым, стать центром.

Стихия стала системой. Поль в шутку звал её «солнечной».

Он дал Артюру роль Солнца. Он отдал ему власть, наделил силой над собой, и стал смотреть.

А Рембо, получив это, разочаровался в мгновение во всех своих прошлых желаниях. Он меньше говорил про свободу, и больше про смерть и бессмысленность.

Верлен принял эти изменения; ему стало думаться, что теперь суть всего кроется в поиске глобального смысла всего сущего.

Но Рембо не искал. Он пытался начать, и отступал, не достигнув даже старта. Его перестали удовлетворять стихи. Он все тянулся, все рвался к чему-то большему, чему-то недосягаемому, неописуемому, и когда Верлен спрашивал «чего ради?», он лишь улыбался: «всего».

Поль не понимал, как можно хотеть всего. Он хотел; хотел конкретно и кратковременно. Но теперь все его желания зависили от Рембо, а он, в свою очередь, больше всего на свете бесился зависимости.

Артюр пил. Много, жадно, вместе с Верленом и один, когда Верлену приходилось оставлять его. С Полем он пил «от радости», а без него «от грусти и тоски». Он пил и писал, или писал и пил; казалось, этот процесс сделался чем-то бесконечно-вечным, процесией безумия и в то же время рациональности. Артюр был бедствием, и Полю мечталось, чтобы бедствие это было только его.

Он был бы счастлив, если бы Артюр отдал ему себя навсегда, забылся в нем и прекратил свою гонку. Но Рембо не был вещью, как не был и символом. Он был движением. Пульсом самой жизни, поэзии как таковой, её прогрессом и главной проблемой.

Поль слишком поздно понял, что Артюр и был «всем», за котором так отчаяно гнался.

Верлен не мог толком описать, что это такое — Артюр — и что такое они, в сущности. Когда его спрашивали друзья, он лишь пожимал плечами: сам знал не более их. Поэты, мужчины, влюбленные — слова, не имеющие смысла, общие, глупые, порочащие слова.

Рембо писал ему как-то:

«Мы — ничто, и никем же умрём. Подними за это бокал! Выпей, благослови нас на лучшую жизнь из возможных — на жизнь без смысла и сути, на жизнь богов и богинь Олимпа, на жизнь...»

Верлен верил ему; и думал про себя, что они все же что-то. Нескладное, разрушающее, но что-то.

Система из солнечной трансформировалась в девять кругов ада, который Рембо упорно отрицал. Он не питал симпатий ни к чему высшему, всех живуших воспринимал одинаково-отрицательно, а всех мёртвых — символически, как какой-нибудь романист-романтик школы Шатобриана. Ему казалось, каждая смерть что-то значит. И он рыдал о незнакомцах и незнакомках, погибших при неизвестных обстоятельствах, оплакивал пропащих женщин, но никогда не подавал руки давней приятельнице, и не улыбался другу, если только не назначал ему встречу.

Верлен был исключением, и прекрасно об этом знал. Он любил пользоваться тем, что для Рембо он был на втором месте после него самого, любил, никого не стесняясь, лезть к Артюру с поцелуями, пока тот писал дрожащими от абстента руками на клочке бумаги где-то в очередном притоне, куда их заносила судьба, любил, как тот хмурился, злился, отпихивал его, жаловался, что Поль мешает, и все равно поддавался, после нескольких бесхитростных трюков, любил истово, любил пылко, любил неаккуратно и громко. Рембо раздражала его любовь, и в то же время он не видел и не знал ничего лучше в своей краткой жизни, и поэтому любил его в ответ, в своей манере; слишком юно, нежно, неопытно, чтобы не жестоко.

Артюр плакал по Верлену, писал Верлену, принимал Верлена. Он узнавал все новые и новые недостатки, выискивал среди них достоинства, и шлифофал до блеска, заставлял сиять так, чтобы всю остальную его натуру погрузить в бесконечную тьму, понятную только тем, кого Поль решался в это посвящать. Рембо не нравилась перспектива, что кто-то будет знать о Поле больше, нежели он, и Артюр все время стремился найти что-то ещё, выпотрошить до основания каждый аспект личности, выудить из пыли и мрака полузабытые факты, и с удовольствием смаковать их, как единственно-ценное знание среди всех, что были ему доступны.

Артюр не беспокоился о деньгах. Материальное мало занимало его; он сказал Верлену, чтобы тот занялся этим, и Верлен занялся. Он контролировал финансы, визиты, он составлял им планы, покупал билеты. Ему любилось думать, что их жизнь зависит от него. Но Рембо срывал почти все планы, отказывался ехать по купленным билетам в последний миг, вдруг тратил все деньги на выпивку и проституток, или, напротив, экономил на еде и воде. Он даже не пытался соответствовать.

Поль чувствовал, что скоро они разойдутся. Неизбежно, обязательно, в ближайшем будущем. Это понимание удручало; он привык к тому, что рядом есть тот, к кому невозможно привыкнуть. Он просыпался в холодном поту от кошмаров, и будил рядом спящего Артюра, тыкался куда-то в плечо, тянул на себя, дышал загнанно. Он плакал, едва выдавливал из себя бессвязаные фразы, царапал кожу — то свою, то Рембо — будто пытался с ним слится воедино, лишь бы не расставаться.

Артюр просыпался неохотно, но, замечая состояние, не ворчал, позволял себя истязать, почти не шевелился; только запутывал длинные, бледные пальцы в жестких волосах, и шептал в пустоту ночи:

— Tout est bon. Je suis là. Je suis à tes côtés.

Верлен не всегда разбирал этих слов; он зарывался в Рембо, дышал его запахом, и только тогда успокаивался, засыпал в объятиях, как ребёнок, которому непременно нужна мама.

Артюр не глупил; исход их был предрешен на первой встрече. Он мог только надеятся его отсрочить. Он чаще закрывал глаза на загулы Верлена, прощал ему даже слабость к Матильде. Он смягчился — и внутри, и снаружи — разогнал все обиды. Говорил «это просто такой период», просил подождать — и они ждали, только чего?..

Он так хотел, чтобы все завершилось хорошо, что врал, скрывал все что могло, по его мнению, помешать. Поль стал подозрителен и нервен, переспрашивал и перепроверял то, что услышал от Рембо, и сам прятал, обманывал, бежал...

Поль отобрал у Артюра роль Солнца. По его мнению, Солнце должно светить, а не жечь.

Он выстрелил. Трижды. Рембо кривился от боли, рыдал, и бился, но не кричал. Он все ещё продолжал чего-то ждать, чего-то далёкого, и недостижимого, чего-то, что здесь никогда не случиться и не случилось бы. Он отказался выкидывать эту одежду, зачем-то хранил, как если бы она была действительно необходима.

Наконец, Артюр решил уйти.

Он не хотел оставлять Поля, но и находится с ним не хотел. Верлен упрашивал, долго; час, два, неделю, может быть, больше. Рембо слушал, не перебивал, и, когда ему показалось, что он поселил в его душе сомнение, молча указал на рану от пули.

Верлен понял. Но хватку не разжал. Он все ещё желал, чтобы это бедствие принадлежало ему, а бедствие не нуждалось в хозяине. Поль сказал ему:

— Дай мне себя. Мы все забудем, исправим. Дай мне себя, и, я обещаю, я устрою, устрою как раньше.

Рембо смотрел стеклянно, безжизненно. Он больше не плакал, реже писал. И говорил мало. Он толком не разжимал губ, и Верлену приходилось наклоняться к самому рту, дабы разобрать:

— Устрой, как было до встречи с тобой.

Поль позволил ему собрать вещи.

Он проводил его на вокзал. Мать шла рядом; она смотрела уже без осуждения — она сожалела. Когда они стояли на перроне, женщина потянулась к Артюру, и обняла. Оба стояли, будто не дыша, в тишине. Верлен не припоминал, чтобы они были особенно близки; его мать, кажется, ненавидела его поначалу, даже сильнее, чем родная. Но теперь она не могла расстаться с ним — Полю казалось, что она забыла, кто её сын.

Он не помнил, что Рембо сказал или сделал, если вообще сделал хоть что-то, не помнил, как рядом оказались полисмены, и не понимал, почему у Артюра идёт кровь.

— Что происходит? — спросил он, морщась. Ему заламывали руки, люди вокруг столпились как стервятники, мать плакала. Только Артюр смотрел, все также безжизненно, как день назад в мотеле.

— Последствия.

Верлену это слово не нравилось. Как и то, что оно под собой подарозумевало.

Он знал, что Рембо отозвал показания. Эта мысль сама по себе стоила больше оправдания, которого, ему, впрочем, не дали. Тюрьма совершенно точно не была раем, но адом после Артюра её тоже было не назвать. К ней Поль привык непростительно быстро. Он вдруг подумал, что к свободе никогда не стремился; что просто шёл за Рембо, и стремился вслед за ним.

Четыре стены ему не мешали. Руки работали, бумага была, чернила ему давали. Пока он мог писать, он мог жить.

От Рембо пришло два письма. Одно — перепуганное, с угрозами то к правительству, то к самому себе, то к Верлену, другое — о том, что он теперь в Париже, едет домой, и вряд ли вернётся в Брюссель.

Полю почему-то казалось, что это не конец.

Он писал ему. Отсылал стихи. Охрана со временем запомнила, кому и когда он пишет. Сначала они смеялись, потом сочувствовали; наконец, просто смотрели, как мать в самом начале, как смотрят на неизличимо больных.

Верлен говорил, что Артюр снова его Солнце. Когда он был вдалеке, жара можно было не бояться.

Поль смотрел на смятые листы вокруг. Голова словно опустела; стихи не хотели рождаться. Он вздохнул, и потянулся за чистой бумагой. Когда у Верлена что-то не получалось, он всегда обращался к Рембо.

Перо не оставляло клякс; он едва давил, так, что некоторые буквы пропадали. Руки в последнее время почему-то ослабели.

В оконное стекло снова врезалась бабочка. Чего ради они живут?

«Мой дорогой,

У меня все хорошо. Думаю, я все осознал. Душа моя отчаянно ищет просветления и покоя; наверное, это признак старости. Здесь, в библиотеке, не так много книг — из французских я нашёл лишь Библию. Кажется, Бог сам отыскал меня на самом дне.
Я не получал от тебя писем. Надеюсь, мои до тебя доходят. Если нет, я, конечно, не буду винить тебя... признаться, я тешу себя мыслями, что ты не пишешь мне только потому, что их не получаешь....

...Как твоя мать? А сестра? Вышла ли она замуж? Полагаю, вряд ли успешно; её брат ведь теперь неотрывно связан со мной, а я — источник бед и проблем, как показывает опыт. Впрочем, желаю ей счастия, и тд. ...

На территории моей тюрьмы есть церковь. Я напросился туда, и хожу, как самый праведный католик. Держу пари, ты и представить себе такого не мог!.. главное, не разочаровывайся опять, что я нашёл для себя столь примитивный и простой ответ на все наши вопросы. Прости своего старика.

<...>

Любовь моя к тебе никуда не исчезла. Я вот томлюсь здесь, и, кажется, мне хорошо, а все же, с тобой лучше. Дай Бог, чтобы и тебе было также. Поцеловать бы тебя только ещё раз, или два...

Думаю о Матильде. Я так перед ней виноват, и сын... надеюсь к ним вернуться. Прости за такое; я думаю, ты понимаешь, отчего все это со мною.

<...>

Прощаюсь! Молюсь Господу, чтобы не навсегда.
Со всей страстию,
Ton papillon».

Notes:

мне очень приятен любой фидбэк, особенно отзывы. я не встречала в своём окружении людей, которые также любят этих двух реальных! поэтов
я помню наизусть почти всего переведенного на русский верлена, и много из рембо, у меня куча анализов стихов, стилизации поэзии, и вот, я все-таки решилась на прозу, что для меня большой шаг
в любом случае, надеюсь, вы получили удовлетворение от прочтения