Work Text:
Опять беда, и снова гонят на флажки,
И нет защитников тебе среди живых (с.)
I.
Холодные волны северного моря бьются о выброшенное на берег тело. Заливают с головой, заставляя кашлять и задыхаться, хрипло дышать, царапая пальцами по камням. Волна откатывает — и есть несколько секунд, чтобы сбежать отсюда, но отступающая вода утягивает за собой песок, камни, отяжелевшее тело. Каждая новая волна утягивает всё дальше, всё глубже, и если открыть глаза, будет видно небо как в перевернутом стакане: кривое серое небо и покачивающиеся водоросли. Если открыть глаза, будут видны рыбы, плавающие между твоих истлевших рёбер, как в остове давно затонувшего корабля. Будет какой-то другой мир за пределами мира твоей боли, мир, полный солёного ветра и ледяной воды, укутывающий с головой...
— Эй, просыпайся, старик!
Удар под рёбра заставляет тело привычно сжаться, и только потом — всё-таки открыть глаза, ещё слезящиеся от морской воды, почти разъеденные ею. Наверное, поэтому всё вокруг кажется таким тускло-серым. Серые каменные стены, серый летний рассвет за решетчатым окошком под потолком. Серые лица закатных тварей, которые приходят и приходят к нему. За ним.
— Ну, шевелись! Встать!
Тело возится, бесполезно барахтается, расшвыривая мокрый песок, путаясь в водорослях, волна за волной захлёстывают щиколотки, сбивают с ног, песок во время отлива так ненадёжен, катится с шумом и грохотом навстречу волне, чтобы она разбила его в пыль. И утягивает за собой. Люди превращаются в пыль намного скорее…
Его вздёргивают на ноги, и он кричит от боли. Голос его сорван.
Боль приходит только теперь — острая, как абордажные крючья, впивается в плечи, отдаёт до кончиков пальцев, кажется, что сейчас брызнет из вен раскалённым оловом и потечёт по коже.
— Отпустите, отпустите, — хрипло шепчет он, мечется, пытается вырваться, тем самым делая себе только хуже.
— Пляши, старик, пляши. Велено переводить тебя, в столицу. В «Печальных Лебедей», слышал о таком?
Не слышал. Море заливает его по самые глаза, но вода не желает забирать боль. Ноги не держат. Если бы он мог стоять на ногах, было бы легче. Но их словно и вовсе нет. Мутится в голове. Эйнрехт кажется бесконечно далёким. Может быть, передышка даст ему немного сил? Может быть, хотя бы в дороге его не станут трогать, и эта вечность в закрытой карете будет самыми сладкими неделями его жизни.
— Ты не радуйся. Уж в столице-то тебе покажут твоё место. Иди, думаешь, там с тобой будут обходиться ласковее? Ну разве что совсем ласково... Хотя кому ты нужен, старик!
Пинок под колени заставляет дыхание испуганно сорваться. Но упасть не дают, и проходит не меньше минуты, прежде чем удаётся успокоиться. Как давно он мечтает умереть! Но он не настолько сильный, чтобы просто сдаться и принять поражение. Они не дождутся...
Закатные твари продолжают говорить, но он уже не слышит. Боль в изуродованных дыбой плечах становится вдруг осязаемо-ясной, как стеклянный шарик, и взрывается на тысячи осколков. И море захлёстывает с головой.
II.
Карету трясло, как в лихорадке. Раньше Олаф не задумывался о том, какие отвратительные в Дриксен дороги. Раньше его вообще мало что волновало, но после Хексберг приступы мигрени начинались по любому поводу, а то и просто так. К тому же раненое плечо после дыбы окончательно сошло с ума. Боль стала настолько привычной, что Олаф удивился бы, не окажись её вдруг. Решил бы, наверное, что наконец-то умер и сам того не заметил.
Что жить ему осталось недолго, он не сомневался. Вся эта поездка, скорее всего, придумана специально для того, чтобы довести до конца покушение, затеянное Бермессером несколько месяцев назад. Впрочем, за руку Бермессера никто так и не поймал, а желать бывшему адмиралу цур зее смерти могли многие. Начиная с Фридриха, который не отказался бы от несчастного случая в тюрьме, но не дождался, как ни старались его дознаватели и палачи. И заканчивая, в общем-то, кем угодно. Например, безутешным отцом погибшего под Хексберг матроса. Одного из многих тысяч матросов, погибших по его, Олафа, вине. И это был слишком тяжелый груз для его изуродованных плеч.
Ждать, когда всё повторится: сухой треск выстрелов, испуганное конское ржание — и всё, потому что в этот раз не промахнутся — было трудно. Так же трудно, как ждать прихода палачей, видя, как сереет небо за узким зарешеченным окошком.
Шел всего третий день пути, а Олаф уже чувствовал, как начинает сходить с ума. Безумное море, преследовавшее его в тюремной камере, схлынуло, но вместо него пришла серая, липкая, пустая дрянь, заливающая сознание, набивающаяся во все поры его тела, лишающая подвижности и способности мыслить хоть сколько-нибудь здраво. Он то и дело проваливался в состояние животного безразличия, особенно когда становилось совсем невыносимо и хотелось лечь, вытянувшись во весь рост, дать измученному телу хоть несколько минут. Но сидение кареты было слишком коротким и узким, дорога — сплошные ухабы, и всё, что у него было, это деревянный ящик размером чуть больше гроба, но ничем остальным от гроба не отличающийся.
Умирать вот так не хотелось. Нераскаянным, почти безумным, почти уже не человеком, всеми — и в первую очередь самим собой — ненавидимым, но упрямо хватающимся за жизнь, не имея на то ни повода, на права. Он должен был лежать сейчас на дне, и волны Устричного моря мягко держали бы его в своих ледяных объятиях, утешая и успокаивая. Он должен был остаться со своим флотом, но море не приняло его.
…Когда солнце начало садиться и внутри стало серо, карета остановилась. Дверца распахнулась, и внутрь заглянул Марк. Олаф сам не знал, зачем начал различать этих одинаковых плечистых сволочей, да ещё и мысленно называть по именам.
Рывок за сковывающую запястья цепь заставил вскрикнуть. Олаф давно перестал сдерживаться. Это было слишком сложно и совсем не имело смысла. Больно — кричи, вот и вся мудрость, доступная ему сейчас.
— Ну, чего сидишь, тупица? — Марк не отпустил, продолжая тянуть на себя, Олаф едва не ткнулся носом ему в плечо, но всё-таки удалось удержать равновесие и подняться на ноги. — Даже твои блохи уже запомнили, что карета останавливается — значит, надо вылезать.
Он всё-таки поддержал Олафа, помогая спуститься с подножки. Пружинистая трава качалась под ногами, то пригибаясь, то распрямляясь обратно, ветер чуть поглаживал молоденькие салатного цвета листочки, и Олаф чувствовал себя неуместным на этой полной жизни поляне — как мертвец на свадьбе.
Марк протащил его несколько шагов и швырнул на землю, к костру. Там остальные трое охранников уже готовили ужин — вода в котелке начала закипать.
— Кто отведёт нашего дорогого адмирала в гальюн?
— Сам пусть ползёт, гальюн вон за тем кустом будет. Велика честь, тащить этого урода на себе, — Клод, самый плечистый, сплюнул сквозь зубы. Слюна попала Олафу на щеку, но слишком болели плечи, и он даже не пошевелился.
Зря Марк напомнил. Облегчиться хотелось уже давно, но ползти он не мог, вообще ничего не мог.
То, что сначала представлялось желанной передышкой, превратилось в непрерывное мучение. В тюрьме, когда его притаскивали после допроса и бросали на влажный каменный пол, он мог лежать до утра, вытянувшись или сжавшись в комок, плача, воя от боли или тихо сжимая зубы и пытаясь заснуть. Здесь ему не было покоя ни днём, ни ночью.
— Я отведу.
Йоган, самый молодой из охранников, пугал Олафа больше других. Его обманчивая мягкость казалась противоестественной, и Олаф то и дело гадал, за что именно ему платит Фридрих.
Крепкие руки обхватили его за пояс и поставили на ноги. Почему так? Почему не как остальные, подмышки или просто за плечи, так, чтобы больнее, чтобы извивался и кричал? Они уже хорошо знают, где все его раны, куда ударить, где со смешком прикоснуться «неосторожно». Они уже знают о нём всё и играют с этим, как хотят.
Десять шагов до куста были сущим мучением. Раньше сложно было сражаться со штормом, не выпуская канат, не позволяя морю слизнуть тебя с палубы и унести, не позволяя ветру сбросить тебя с реи. Раньше Олаф и подумать не мог, каким тяжелым может быть простое и с детства привычное действие: переставить одну ногу вперёд, перенести на неё вес, удержаться, переставить вторую ногу...
— Эй, уснул стоя? Ты не лошадь!
— Прошу прощения.
Олаф с трудом обернулся, ожидая, когда его отпустят, но Йоган продолжал стоять и смотреть, и в его глазах плескалось что-то жуткое.
— Дальше я сам, — сказал Олаф. — Я справлюсь...
С трудом удалось удержаться от нервного смешка.
— А вдруг нет? — губы Йогана едва не коснулись уха, и Олафа передёрнуло.
— Отпустите меня.
— И как ты меня заставишь?
А ведь и правда. Смешок всё-таки сорвался с губ, а потом неудержимо превратился в смех, а смех — в кашель, больной, захлёбывающийся. Олаф сам не заметил, как исчезли держащие руки, как он оказался сидящим на земле. Он всё ещё кашлял и задыхался, хватая ртом воздух, когда Йоган запустил пальцы ему в волосы и заставил посмотреть на себя.
— Мы вернёмся к этому разговору, адмирал, — пообещал он. — На следующем привале. Обещаю...
Что именно он обещает, Олаф так и не узнал. Йоган не договорил и ушел к костру, а Олаф зажмурился, по-детски наивно надеясь умереть раньше, и в то же время понимая, что не удастся. Ему придётся выдержать всё, что приготовил Фридрих, от начала и до конца. Сначала сбежать отказывался он, а теперь уже его не отпустят так просто.
Что ж, его предупредили. Теперь надо успокоиться или быстро сойти с ума.
Успокоиться не получалось — сердце заполошно колотилось в горле. Весенняя, залитая закатным солнцем трава, молодые листья — всё казалось сейчас отвратительным в своей невинности. Они не были виноваты в том, что происходит с ним, но от их непричастности делалось тоскливо. Листья продолжат зеленеть, когда они уедут через несколько часов, и на поляне, там, где сидят его мучители, распустятся цветы, дождь зальёт угли костра, и сквозь поседевший пепел пробьются ростки. И ничего не останется в память о нём, время на часах не остановится, а все, кто мог бы ему помочь, мертвы.
Тот, о ком нельзя думать? Нет, он не придёт.
Руппи... Возможно, Руппи тоже мёртв. Олафу не рассказывали о том, что происходит по ту сторону тюремных стен. Возможно, Руппи тоже в тюрьме, возможно, убийцы Бермессера всё-таки добрались до него. Или он просто предпочёл забыть о своём незадачливом адмирале, и нельзя его осудить за это. Нельзя, но как же пусто становится внутри от этих мыслей!
— Чего расселся, ублюдок? — пинок по старому синяку заставил скорчиться. — Или мы должны тебя ждать?!
Клод церемонился меньше остальных — он был то ли самый злой, то ли самый старательный, но деньги Фридриха отрабатывал сполна.
— Да ты даже штанов не снял. Или помочь?
— Н-нет, — как отвратительно дрожит голос! — Не нужно.
— Пожалуйста?
— Да, пожалуйста.
Олаф ненавидел себя за это. Но тюрьма разучила его спорить. Гордость — это то, что можешь себе позволить, принимая парады. И ничего больше. Она не спасёт от боли или унижения, от этого спасёт покорность, а сволочи всё равно своё получат, если решат, что ты недостаточно сломлен.
И это не так далеко от истины. Возможно, он въедет в Эйнрехт уже таким, каким мечтает увидеть его Фридрих. Сломанным. Какое страшное слово! Если бы он знал, что так случится...
— Ладно, сиди тут, но тогда и жрать не будешь. Нам больше достанется.
Ещё один пинок, на этот раз в живот — и Клод ушел к остальным. Ещё минута — и там зазвенели ложками. Есть не хотелось. Хотелось выблевать воспоминания о последних месяцах, а потом умыться в ледяном лесном ручье. Таком, чтобы сводило зубы и пальцы, чтобы мысли опять стали чистыми и ясными, и ничего не осталось, кроме пения ветра в парусах. Но с ним этого уже не будет.
III.
Под копытами хрустнула ветка. И ещё одна ветка, и ещё, в этот раз громче, ближе. И только потом — испуганное конское ржание, крики.
Карету несколько раз дёрнуло из стороны в сторону, Олаф выругался сквозь зубы, чтобы не закричать, когда плечом приложило о стенку. Потом карета остановилась, и он сел удобнее, сложив скованные руки на коленях. И принялся ждать.
Он слышал голоса, но не мог разобрать слов. Кони успокаивались понемногу. Олаф ожидал выстрела: чтобы пули, как тогда, продырявили тонкие стенки кареты; пытался угадать, где потечёт красным, но выстрела всё не было. Потом дверца распахнулась, но вместо знакомого лица и грубого рывка — внимательный взгляд неприметного незнакомца в запыленной мятой шляпе. Разбойничья рожа.
В правой руке незнакомец держал нацеленный Олафу в грудь пистолет. В левой, опущенной, был такой же, ещё дымящийся. Резко пахло порохом и озёрной водой. В наступившей тишине оглушительно вопили вспугнутые лягушки.
Олаф не шевельнулся. Незнакомец всё медлил, продолжая изучать его, словно мысленно сверялся со списком примет, вычёркивая одну за другой.
— Стреляйте уже, — поторопил Олаф. Он слишком устал, чтобы терпеть лишние минуты.
— Да уж разогнался, за труп нам не заплатят, — разбойник лихо крутанул пистолет в руке и сунул за пояс. — Выбраться сможешь?
— Нет, — почти не слукавил Олаф.
Узнавать, кто платит этим бандитам, не хотелось. Тем более за живого. Вряд ли от смены декораций станет лучше.
— Ну, не дури. Заставлю.
Снаружи послышался звук удара, кто-то забулькал и затих. Олафа передёрнуло. Хотя он и желал своим тюремщикам смерти, но не мог подумать, что его желания исполнятся так быстро.
Он уцепился за стенку и встал на ноги. Повело, но его поддержали, а потом подняли на руки, как похищенную девицу. Это было бы смешно, но сил не осталось даже на улыбку. Тем более он и так смеялся сегодня слишком много. Зато Йогану уже не исполнить свою угрозу. Олаф узнал его только по одежде. Пуля попала в лицо, полностью изуродовав.
— Кто вас послал? — хрипло спросил Олаф, не надеясь на ответ. Его мутило. От неудобной позы голова разболелась просто невыносимо, перед глазами плясали цветные искры, а в ушах шумело.
— Узнаешь, — пообещал разбойник, сгружая Олафа на что-то мягкое. — Распрягли?
— Заканчиваем.
— Поторопитесь. Гоц, брось сюда флягу, старик совсем плох.
Губ коснулся холодный ободок, Олаф протестующе стиснул зубы, почувствовав запах дешевого вина. Сейчас он рад был бы потерять сознание, а в себя прийти уже где-нибудь в Рассвете, а не пить вино из разбойничьей фляжки. Вино сейчас не поможет.
Он сморгнул и увидел, что снова сидит в карете, в этот раз — в другой, посвободнее, и сидение было мягким, широким. А окно наглухо задёрнуто занавеской.
— Да как хочешь, — разбойник жадно припал к горлышку, запрокинул голову, давая рассмотреть заросшую светлой кудрявой бородой шею и грязный платок, потом смачно срыгнул и отёр рукавом красные капли с губ. — Ну и дурак, отличное вино. Сдохнешь же, и нам не заплатят.
— Если бы... — прошептал Олаф, закрывая глаза.
Он привалился к спинке сидения и почувствовал, как долгожданное холодное море захлёстывает, затягивает в себя. Это было счастьем, его маленьким подарком: что бы ни ждало впереди, сейчас с ним будет только море.
IV.
Карета похитителей оказалась намного удобнее тюремной.
Ехать пришлось всю ночь, но зато на утреннем привале с Олафа сняли кандалы, и он смог нормально лечь, поджав под себя ноги. Мешало только, что в карете постоянно сидел один из разбойников, но Олафа не трогали. После постоянных издевательств тюремщиков он уже отвык от человеческого отношения и удивлялся тому, что к его желаниям прислушиваются, помогая дойти до места привала, удержать непослушными руками ложку, а когда пошел дождь, похолодало и он продрог так, что начал стучать зубами — ему на плечи молча набросили куртку, ничего не требуя взамен, даже благодарности.
Но путь неизбежно должен был закончиться, и ожидание изматывало нервы. Ожидание никогда не было слабой стороной Олафа — ждать он умел, но трудно было не думать о том, что ждёт дальше. Давно желанная смерть? Или новое заключение? Кому и зачем он мог понадобиться, да ещё живым? Какой-нибудь Бермессер решил, что бывшему начальству мало досталось в тюрьме, и захотел добить лично? Но зачем столько сложностей, Фридрих бы наверняка не отказал другу в паре-другой визитов к пленнику...
Три дня ожидания закончились глубокой ночью, когда карета остановилась, и по шторе заметался свет факела. Олаф проснулся и вслушивался в приглушенные голоса, пытаясь если не разобрать слова, то хотя бы узнать знакомый голос. Вдруг, ну вдруг?.. Но нет. Единственный человек, на которого он так надеялся, скорее всего, даже не знал, в какую беду попал его адмирал.
Наконец дверца открылась. Сидящий напротив разбойник тут же вскочил и, поддержав Олафа, помог ему выйти.
Ночь была холодной и безлунной. На фоне неба виднелись массивные очертания старинного двухэтажного особняка с башнями на углах, а в свете единственного факела можно было рассмотреть заспанного слугу, приоткрытую калитку и спешившихся разбойников.
— Ну всё, приехали, — подмигнул Олафу главарь.
Слуга приподнял факел и, взяв Олафа под руку, повёл к дому. Скрипнув и лязгнув замком, захлопнулась за его спиной калитка. С той стороны раздался свист и затихающий вдали стук копыт. Там была свобода, ему недоступная.
Пройдя полдороги, Олаф остановился, пытаясь отдышаться. Интересно, пнут или нет?
— Устали? — участливо спросил слуга, втыкая факел в землю и поддерживая Олафа уже и второй рукой. — Да, я знаю... Ничего, сейчас придём и ляжете.
— Где я и зачем я здесь? — задал мучающий его вопрос Олаф.
Слуга в ответ покачал головой.
— Потерпите немного.
По крайней мере, с ним вежливы. Даже если его ведут в пыточную. При мысли об этом ноги стали словно ватными — вроде давно следовало привыкнуть, а вот не хотелось боли. С другой стороны — ему пообещали отдых. Вряд ли его будут пытать посреди ночи.
Дом спал. Слуга зажег лампу и помог Олафу подняться на второй этаж. Подъём был долгим и трудным, приходилось отдыхать чуть ли не на каждой ступеньке, и благодаря этому Олаф хорошо рассмотрел и холтийский ковёр, и резные перила, истёртые ладонями до блеска, и вычурную лепнину на потолке, и тяжелые золочёные рамы картин. Уверенность в том, что он у врагов, а не у друзей, только окрепла. У сына оружейника неоткуда взяться таким друзьям, если только это всё-таки не Руппи. Но Руппи выскочил бы навстречу уже давно, а, скорее всего, сам бы принял участие в освобождении.
— Прошу сюда.
Комната казалась давно нежилой, на старинных шпалерах остались тёмные следы от некогда висевших там картин, лак на деревянных панелях пошел трещинами. Из мебели был только старинный стол, высокий стул с мягкой спинкой и массивная кровать под коричневым балдахином.
— Ложитесь, сейчас я согрею воды, а потом разбужу лекаря. Он осмотрит вас.
Олаф кивнул, мимолётно подумав о том, чем ему придётся расплачиваться за всё это. Нет, страшно не было, бояться он устал уже давно. Но не понимать не нравилось.
Слуга ушел, а Олаф прикрыл глаза, борясь со сном. Огонёк свечи, оставленной на столе, чуть трепетал от сквозняка. Сквозь щели в ставнях в комнату вползали утренние сумерки. Потом скрипнула половица, и Олаф открыл глаза, запоздало сообразив, что всё-таки уснул.
Это был не слуга. Человек шел медленно, сонно щурился на свечу, волосы были в беспорядке. Но, несмотря на поздний (или ранний?) час он был полностью одет: наглухо застёгнутый камзол, белоснежный шейный платок и даже перчатки.
И Олаф этого человека знал.
— Господин Бермессер? Вот как. Признаться, вы были в списке подозреваемых... всё-ещё-адмирал?
Тот покачал головой.
— Нет. Пока нет. Но не слишком радуйтесь, это ненадолго. Его Высочество назначен регентом при очень, очень больном кесаре.
— Фридрих… пытался убить его?!
— Нет. Не думайте о нём слишком плохо. Конечно, он ведёт себя, как ребёнок, получивший игрушку. Я бы сказал, слишком большую игрушку, которая ему не по зубам. Но он вовсе не злодей.
— Звучит так, словно вы собираетесь перевербовать меня, — слабо улыбнулся Олаф.
— Увы. Это бессмысленно — Фридрих казнил бы вас, чтобы очистить мою репутацию, и он собирался это сделать. Но я подумал, что ваш побег будет не худшим подтверждением вашей вины, чем суд с купленными судьями и выбитыми показаниями.
— И вы, значит, пошли против Фридриха.
Бермессер криво улыбнулся:
— Как вы могли бы сейчас заметить, предавать мне не впервой. К счастью, подозревать меня не станут, я-то как раз считаюсь заинтересованным в вашей казни лицом. Ведь это я настоял на вашем переводе в Эйнрехт. Теперь мне надо узнать о побеге и начать рвать на себе волосы. К счастью, в запасе у меня есть неделя-другая.
Он снова улыбнулся, в этот раз — незнакомой Олафу улыбкой, почти дружелюбно, и его некрасивое лицо мгновенно преобразилось.
— Осталось только выяснить ваши мотивы. Решили отомстить мне? Боюсь, с этим вы немного опоздали.
— Ну, отчего же, — негромко сказал Бермессер, подходя и останавливаясь у постели.
Олаф попытался поймать его взгляд, но серые глаза ничего не выражали. Граф Бермессер прекрасно умел скрывать не только чувства, но и мысли.
— Полагаете, вам есть чем превзойти дознавателей Его Высочества?
— Ах, дорогой адмирал цур зее... бывший, — Бермессер склонился над ним и, взяв за руку, провёл пальцем от запястья и по ладони. Палец казался тошнотворно-влажным даже через перчатки. — Есть ещё столько вещей, о которых вы даже не задумывались...
Он резко перевернул руку и сделал вид, что внимательно изучает. Олаф невольно поёжился, представив, что может с ним сделать наконец-то свихнувшийся Бермессер.
— У вас длинная линия жизни... И кости целы, и ногти на месте, какая приятная неожиданность, — Бермессер поморщился и выронил руку Олафа. Та дохлой рыбиной шлёпнулась на одеяло. — Вам нужно прийти в себя, к тому же слишком поздно. Продолжим этот увлекательный разговор утром.
Бермессер ещё с минуту стоял около кровати, разглядывая Олафа и даже не пытаясь скрыть чуть брезгливое любопытство, а потом развернулся и молча ушел. Олаф смотрел ему в спину, в сонном мозгу мелькнула мысль: что-то не так, но тут слуга внёс в комнату бадью.
Следующие два часа Олаф провёл как человек — непривычно. Тёплая вода в бадье пахла травами, мыться было больно, голова кружилась, распаренное тело почти не слушалось, но как же хорошо стало, когда ему дали чистое бельё и уложили на хрустящие накрахмаленные простыни! Такие простые, давно забытые человеческие радости, право на которые он потерял.
Лекарь осматривал его долго и тщательно, перевязал плечи — и боль сразу уменьшилась, обработал синяки какой-то мазью. Так пряно могла пахнуть только морисская. Олаф не спрашивал, зачем всё это нужно. Не ему — Бермессеру. Собирается выходить его, чтобы начать заново? Не сказать, чтобы это было такой уж плохой идеей. Мучить полумёртвого человека далеко не так забавно, как здорового. Но и сопротивляться Олаф не хотел. Всё-таки его лечили… пока.
— Я дам вам маковой настойки, чтобы вы могли выспаться.
Отойдя к столику, лекарь зазвенел склянками и вернулся со стаканом. Олаф не слишком уверено взял его, опасаясь, что руки подведут и настойка выльется, но руки не подвели. Он пил жадно, даже не пытаясь скрыть, как ему хочется наконец уснуть и вместе со сном получить передышку. Ни страха, ни боли, просто ласковая ледяная вода. Как же он устал...
Забрав пустой стакан, лекарь пожелал Олафу скорейшего выздоровления и ушел. В замке два раза повернулся ключ — и стало тихо.
«Пока меня не посадили на цепь в подвале, я должен сбежать», — было последней мыслью Олафа прежде, чем море нахлынуло на него.
V.
Проснувшись, Олаф не сразу сообразил, где находится. А сообразив, всё равно не был уверен, что большая часть вчерашних событий ему не приснилась — особенно визит Бермессера. Может же такое быть, что ему снится и эта прекрасная комната с потускневшей от времени позолоченной лепниной на потолке, и мягкая кровать, а на самом деле он спит в тюремной карете.
За окном со скрипом покачивалась сосна. Будь в порядке руки, можно было бы спрыгнуть с подоконника и уцепиться за ветку, а дальше уже не сложнее, чем по мачте в шторм... Но теперь всё это ему недоступно. Неизвестно вообще, сможет ли он встать и сделать пару шагов, не свалившись. Но только Олаф собрался попробовать, как в дверь постучали. Это было так непривычно, что он растерялся и не сообразил с ответом. К счастью, слуга не стал дожидаться позволения и вошел сам. В руках он нёс таз для умывания и кувшин с водой.
— Как спалось, господин?
— Благодарю, чудесно.
В самом деле — без снов, без боли. Лекарь отлично справился с перевязкой, а маковая настойка сделала своё дело.
Олаф сел на край постели, и слуга помог ему умыться. Выскобленные вчера щеки казались чужими на ощупь.
— Его Светлость просил узнать, присоединитесь ли вы к нему за столом или же подать завтрак в комнату?
— Его Светлость?
— Господин фок Бермессер, — с лёгким удивлением пояснил слуга.
Значит, не сон. Хотя Олаф и понимал это, но всё равно оказался разочарован. В глубине души он ещё надеялся услышать имя Руппи или неважно кого, но только не друга Фридриха!
— Я спущусь в столовую.
— В таком случае я зайду за вами через полчаса.
Олаф устало закрыл глаза, борясь с желанием лечь и снова уснуть. Проклятая слабость сделала его беспомощным стариком. Но это не значит, что он сдастся. У него всего полчаса.
Медленно, схватившись за столбик кровати, Олаф поднялся на ноги. Ноги не слушались, руки не держали, и в целом они с кроватью представляли собой весьма шаткую конструкцию. Понадобилось восстановить дыхание, прежде чем он сделал шаг к стене и ухватился уже за неё.
Так, отдыхая после каждого шага, Олаф добрался до двери и, выглянув в коридор, прислушался. Было тихо. Не скрипели дверные петли, не скрипели половицы под осторожными шагами, нигде не было слышно ни голосов, ни других звуков, даже посуда не звенела. Казалось, дом совершенно пуст. Стараясь не нарушать тишину, Олаф прикрыл за собой дверь. Он помнил дорогу, но не был уверен, что ему стоит выходить через парадный вход. Где-то здесь должна быть лестница для слуг, которая выведет его на задний двор, а уж оттуда просто обязана быть калитка в сад... А там рукой подать до свободы.
Лучше сдохнуть на свободе, свалившись за оградой, чем накормленным и вымытым ожидать милостей от Бермессера! Или не-милостей. Они ведь пока так ни до чего и не договорились. Один Создатель знает, что задумал будущий адмирал цур зее. И помочь никто не сможет. Потому что все остальные на дне.
Олаф вздрогнул от этой мысли. Она неожиданно придала сил. Он-то пока жив и даже может стоять на ногах. И пока может — будет!
Стараясь ступать как можно тише, Олаф пошел в противоположную парадной лестнице сторону. Через приоткрытую дверь было слышно, как гулко стучит маятник в напольных часах. Олаф осторожно заглянул и обнаружил за дверью библиотеку. На длинном столе, уставленном серебряными подсвечниками, громоздились пыльные книги. Если Бермессер и читал их, то разве что до отплытия в Хексберг.
Ещё несколько запертых дверей спустя коридор повернул, и впереди Олаф увидел вожделенную лестницу. Он не знал, как будет спускаться — силы уже почти оставили его. Но позволить себе отдых он не мог. Это будет равносильно поражению. Стоит только остановиться — и его наверняка тут же схватят. Было очень неприятно чувствовать себя загнанным зверем. Вдруг от него хотят именно этого? «Вы попытались сбежать, — скажет Бермессер, — хотя я не позволял вам. Придётся посадить вас на цепь». Теперь, после тюрьмы и купленных Фридрихом сволочей из охраны, Олаф бы уже ничему не удивился.
Перед спуском всё же пришлось передохнуть. Он стоял, вцепившись в перила, и пытался унять головокружение. В глазах темнело, как будто он вот-вот свалится в обморок, но сесть было нельзя, если сядет — сил встать уже не найдётся.
Лестница для прислуги не была и вполовину такой удобной, как парадная: ступени оказались уже и выше. Олаф не знал, сколько прошло времени прежде, чем эта пытка закончилась, ему казалось, что намного больше получаса. Например, часов шесть, а то и двенадцать. Наверное, уже стемнело и снаружи глубокая ночь. Это было бы просто прекрасно, в темноте его не найдут.
Дыхание срывалось, но он всё-таки сделал несколько шагов, держась за стену. Открыты глаза или закрыты? Поздно поворачивать назад, позади уже ничего нет. Лоб и виски влажные — это море просачивается по капле сквозь его сны, в реальность, если это реальность, конечно.
Стена вдруг выскользнула из-под пальцев, Олаф слепо дёрнулся — и ударился об неё плечом. Застонал от боли — сквозь зубы, потому что нельзя, надо тихо, иначе они придут... Как Альмейда. Альмейда пришел, хотя его никто не ждал. Они всегда так...
— Кальдмеер! Что вы здесь делаете?
Резкой окрик заставил вздрогнуть и отшатнуться. Мир начал заваливаться куда-то набок, Олаф покачнулся, пытаясь удержать равновесие, и ткнулся спиной Бермессеру в грудь. Тот попытался его поймать, сдавленно выругался, и они оба свалились на пол. Ночь медленно рассеивалась, и Олаф рассмотрел подножье лестницы совсем рядом, не слишком нарядный паркет и стену, за которую только что так судорожно цеплялся.
— Да чтоб вас крабы жрали! Слезьте с меня! — придушенно потребовал Бермессер.
— Не могу, — честно признался Олаф, но потом всё-таки отполз в сторону.
Вставать Бермессер не торопился. Сел, посмотрел очень недружелюбно, потом осторожно пошевелил сначала одной рукой, потом второй, пощупал рёбра, и только после этого поднялся.
— Что с вами?
— Старый стал, — огрызнулся Бермессер. — Каких кошек вас сюда понесло?
Лгать смысла не было: и так понятно, каких.
— Я пытался сбежать.
— И почему я не удивлён? — Бермессер страдальчески возвёл глаза к потолку. — Адмирал, вы же не дурак. Должны понимать, что сбежать для вас — равносильно самоубийству. Причём довольно мучительному. Проще уж некуртуазно повеситься, чем подыхать где-нибудь от голода. И это ещё не самое трагическое. Вот если вас подберёт разъезд... Во второй раз из тюрьмы вас не вытащит и Леворукий.
В голове мутилось, но всё-таки темнота и море медленно отступали. До дрожи в пальцах хотелось пить, но попросить Олаф не рискнул.
— По-вашему, — хрипло спросил он, — я должен быть счастлив, что вы меня вытащили?
— Почему бы и нет? Но если вы предпочитаете пытки и казнь моему обществу — я верну вас с извинениями.
Бермессер развёл руками и, пройдя мимо Олафа, скрылся за поворотом коридора. Совершенно непонятный человек. Наговорил столько гадостей и так и не перешел к сути. Хотя Олаф бы не отказался поговорить по сути. Например, о том, каких кошек он делает в этом доме и почему нельзя было ограничиться пытками и казнью в тюрьме, зачем было тащить его сюда?
— Бермессер, — позвал Олаф.
Отдаляющиеся шаги замерли.
— Что ещё?
— Вернитесь, мы не договорили.
— К счастью, я больше не ваш подчинённый.
— Бермессер!
— Слушаю вас, господин адмирал цур зее, — издевательски ответил тот. Но хотя бы ответил.
— Мы ведь враги.
— Так точно.
— Чего я должен ждать, в таком случае?
— Обеда. Потому что завтрак вы уже прогуляли. Я позову слугу, он поможет вам подняться наверх.
Олаф не решился окликнуть его ещё раз, и вскоре шаги стихли, приглушенные ковром. Усталость накатила с новой силой, до тошноты. Нет, он и не надеялся на ответ: сначала измучают неизвестностью, потом... Потом придумают что-то ещё. Чем-чем, а изобретательностью Бермессер не обделён, тут надо отдать ему должное.
Нельзя подыгрывать. Ни вопросов, ни просьб, ни мольбы Бермессер не дождётся. Хватит с него и осознания вседозволенности, а большего он не заслуживает. Но до чего же мерзко...
Олаф привалился спиной к стене и прислушался. Где-то тихо переговаривались мужчина и женщина. Потом хлопнула дверь. В этой части дома были звуки и были люди, и почему-то это сделало одиночество Олафа огромным и страшным, больше, чем он мог вытерпеть. Всё, что он любил, всё, из чего состояла его жизнь — всё это утянуло на дно ледяное море. Он, Руппи и шпага — вот и всё, что не досталось морю. Но, возможно, это просто ошибка и на самом деле они давно мертвы. На самом деле он давно на дне, и вокруг его головы водоросли сплетают венки...
— Господин, я помогу вам. Вы можете встать?
— Принесите... воды.
Губы совсем не слушались, но слуга понял и убежал, чтобы вернуться со стаканом восхитительно свежей воды. Олаф жадно пил, она текла по подбородку, под ворот рубашки, он захлёбывался ею, её было слишком много для него одного, потому что ни один человек ещё не смог выпить море. Море всегда побеждает.
VI.
В себя его привели тихие голоса. В комнате было темно — вечерело, но свечи ещё не зажгли. У стола с лекарствами переговаривались двое. Олаф видел только тёмные фигуры, но по голосам узнал Бермессера и вчерашнего лекаря.
— ...Мне кажется, пытки если и сыграли в этом какую-то роль, то далеко не главную. Не забывайте, что он получил сильный удар по голове. Последствия могут сказываться до сих пор и не пройти до конца жизни. Организм очень истощен, к тому же возраст...
— Но в этом есть что-то... от попытки спрятаться. Не знаю, я не врач.
— Разумеется. В тюрьме... Вы и сами...
— Не будем обо мне.
— Как скажете. Однако вам не стоило его пугать.
— Простите?
— Вы говорили, он пытался сбежать.
— Пытался. Леворукий побери! Он сам решил, что здесь его собираются мучить, я просто не мог его разочаровать и сказать нет! Ладно, я понял.
— Объяснитесь с ним. Он испуган.
— Он! Испуган! Да об него алмазные резаки всю жизнь ломались. Стоять рядом нельзя было — начинали мёрзнуть руки. Он боится! Вы не в себе.
— Господин Бермессер, или вы следуете моим советам, или не жалуйтесь, если это начнётся ещё раз.
— Я понимаю. Просто это странно. Вы знаете меня с детства, и я с детства был реалистом и циником, но всё-таки были вещи, в которые я верил. Сейчас очередная из таких вещей сломалась... Кстати, если зрение не подводит меня, он очнулся. Господин адмирал, с пробуждением. Весьма занимательная беседа у нас с лекарем, неправда ли?
— Прошу прощения, я услышал совсем немного.
На самом деле он услышал даже больше, чем хотел. Например, ему совсем не хотелось знать о том, как оценивает Бермессер его выдержку.
— Надеюсь, вы приняли это к сведению.
— Что со мной было?
— Вам рассказать с самого начала или с того момента, как за вами пришел слуга?
— Господин Бермессер, — лекарь покачал головой и, подойдя к постели, принялся разглядывать Олафа с тем навязчивым вниманием, которым славятся все лекари этого мира. Олаф за это их терпеть не мог. — Лучше попросите принести свечей.
Бермессер раздраженно дёрнул за шнур. Олафа поразило, как просто и бесстрашно лекарь поставил хозяина дома на место. Хотя, похоже, хамил Бермессер беззлобно — просто по привычке.
— У вас был бред, — сказал лекарь, сгибая и разгибая его руку, сначала одну, потом другую. — Вы воображали, что тонете, насколько я понял. Это обеспокоило господина Бермессера и он послал за мной.
— Обеспокоило меня, когда вы начали разговаривать с мертвецами, — сквозь зубы поправил Бермессер. — Слава Создателю, они вам не отвечали, этого бы я не перенёс. Но за лекарем послал тотчас же.
— Я временно живу здесь, — любезно пояснил тот.
Принесли свечи, и лекарь зачем-то заглянул Олафу в глаза — внимательно, словно искал в них что-то. Олаф едва подавил желание зажмуриться. Это было бы по-детски.
Сам он не помнил ни о каких мертвецах. Кошмар с морем стал давно привычным и не пугал, наоборот, после допросов море было желанно, оно успокаивало и утешало, унося боль. Но что происходило с ним на дне, Олаф не знал — некому было рассказать. Возможно, на самом деле он давно уже сошел с ума и сам не знает об этом?
— Я... сумасшедший? — спросил он, и лекарь ласково ему улыбнулся.
— Разумеется, нет. Вы слишком устали и слишком напряжены. Отдых, вот что вам показано. Пока что — лежать как можно больше и хорошо есть, потом — гулять, здесь прекрасный сад. Ваше здоровье восстановится, но увы, процесс, скорее всего, затянется.
— Я понимаю.
Ему ведь и в самом деле не двадцать. В двадцать он мог получить саблей по щеке и не заметить в горячке боя. А потом даже не свалиться с лихорадкой. А сейчас прошло полгода с того злополучного рея, а он всё ещё страдает от мигреней и кошмаров — и, скорее всего, это уже навсегда. Да и руки, надо полагать, уже не заживут до конца... Но если уйдёт боль и если море оставит его в покое — вполне можно будет потерпеть. Если бы ещё воспоминания исчезли...
— Ему можно поужинать? — спросил Бермессер, подождав, пока лекарь завершит свою речь.
— Пусть принесут сюда.
— Вы слышали, — обернулся Бермессер к слуге, и тот понятливо кивнул.
Есть не хотелось, Олафа всё ещё мутило, а после рассказа о его странном поведении в бреду и вовсе пропал аппетит — надолго, но отказаться от еды Олаф бы не посмел. Бермессер может сколь угодно притворяться, особенно при посторонних, но Олаф ему не верил. Поверил бы, если бы смог придумать хоть одну причину, зачем старому врагу, пусть и соотечественнику, возиться с ним. Даже у Вальдеса было больше причин...
Вальдес... Олаф так старательно не вспоминал о нём всё это время! В тюрьме он запретил себе даже думать о нём, чтобы случайно не назвать его имя или не позвать в бреду — и Вальдес стал чем-то недоступным, чем-то из другой жизни, таким же невидимым, но желанным, как солнце, которое никогда не светило в окошко его камеры. А теперь вспомнил... Неужели всё-таки начал верить?
— Я провожу господина лекаря и вернусь. Полагаю, нам действительно нужно поговорить.
Олаф остался один. Многочисленные свечи отбрасывали на стены причудливые тени, подвижные из-за лёгкого сквозняка — уходя, Бермессер забыл прикрыть дверь.
Закрыв глаза, Олаф представил Вальдеса. Смеясь, тот стоял по колено в ледяной воде, и ветер бросал ему в лицо искрящиеся на солнце брызги. И тихо, знакомо звенели серебряные колокольчики — горные ведьмы.
«Мне нужна помощь, — подумал Олаф. Если бы он мог закричать так, чтобы его услышали — он бы закричал. Приходилось кусать губы. — Спаси меня, пока я не сошел с ума. Я не знаю лекарства лучшего, чем твой смех».
Почему тот, кто был ему врагом по крови, оказался самым верным другом? Почему он сейчас так далеко?
— Ваш ужин.
Слуга помог сесть и удобно приподнял подушку. Олаф поставил тарелку на колени. Есть по-прежнему не хотелось, даже запах еды вызывал тошноту, но желудок неожиданно взбунтовался, вспомнив, как давно его не кормили досыта. Пришлось зачерпнуть ложку жаркого и отправить в рот.
— Не помешаю?
— Даже если помешаете, вы здесь хозяин.
— Действительно.
Бермессер пододвинул стул поближе к кровати и сел, устроив подбородок на спинке. Лицо у него было усталым, и при ярком свете Олаф заметил, как сильно он осунулся. Ввалившиеся глаза и заострившиеся скулы делали его похожим на мертвеца, а обычно бледная кожа казалась совсем прозрачной — и в то же время Бермессеру это шло гораздо больше привычного лоска. Он стал казаться моложе и опаснее, как выброшенный на помойку кот, и Олаф вдруг подумал, что многое может не знать об этом человеке. Во всяком случае взгляд его был совершенно незнакомым, вместо привычного, ничего не выражающего — глубокий, насмешливый и очень холодный. Потом Бермессер моргнул — и снова стал прежним, равнодушным, как носовая фигура.
— Итак... Вина?
— Благодарю, но вынужден отказаться.
— Отлично, я тоже не пью вина, а касеру вам предлагать — похоже на издевательство.
Он замолчал и молчал до тех пор, пока не вошел слуга, неся на подносе две чашки с травяным отваром. От них поднимался ароматный пар, мгновенно заполнивший всю комнату. Олаф глубоко вдохнул — запах трав всегда напоминал ему о детстве, когда семья собиралась вечером за столом. Тогда у него ещё была семья, но он сам отказался от неё ради моря — и почти не жалел. Разве что о том, что свою собственную потом так и не завёл. Впрочем, правильно сделал, как теперь оказалось.
— Итак, господин Кальдмеер... самое главное, что я должен сказать — что не желаю навредить вам сильнее, чем это уже успели сделать дознаватели. Вы — мой гость.
— Почему?
— Почему, простите, что?
Бермессер издевательски приподнял брови. Олаф не сомневался, что вопрос он понял правильно. И всё же объяснил:
— Почему вы это делаете?
— А почему бы и нет?
— Вряд ли это ответ.
— И всё-таки вам придётся удовлетвориться им. Считайте, что на меня нашла блажь. О нет, я по-прежнему считаю себя вашим врагом и сожалею, что вы не умерли. Но пытаться убить вас ещё раз не буду.
— По крайней мере, честно.
— А вы хоть на секунду сомневались в том, кто организовал покушение?
Олаф давно отучил себя от привычки качать головой, но сейчас захотелось сделать именно это. Впрочем, Бермессера удовлетворило и молчание.
— Я не знаю, что ещё должен сказать, поэтому спрашивайте, если у вас есть вопросы.
— Что с Руппи?
— Понятия не имею.
— Бермессер.
— Ладно, ваш адъютант жив, хотя это и всё, что мне известно. Пока я был в тюрьме, его пытались убить ещё раз, но увы.
Олаф вздрогнул и невольно подался вперёд.
— Он был ранен?
— Нет, в этот раз не удалось и этого, и я скажу вам даже больше. Горные ведьмы. Кэцхен, господин Кальдмеер. То, что я слышал об этих двух покушениях и то, что я видел, столкнувшись с Бешеным и потом, под Хексберг, не оставляет сомнений. Я не знаю, что они нашли в вашем адъютанте, и тем не менее они зачем-то защищают его. Как Бешеного. — Бермессер наклонился к Олафу, покачнувшись на стуле. — Мне кажется, это опасно, если не для него — уж на это мне наплевать, — так для всех нас.
— Для вас, если вы попытаетесь устроить ещё одно покушение, — холодно заметил Олаф.
Он подозревал нечто подобное, хотя в прошлый раз не сумел рассмотреть тот жуткий снежный вихрь. Но Бермессеру врать незачем. Значит, кэцхен. Что ж, выходит, Вальдесом не обязательно рождаться — им можно стать. Вальдес... Нечеловеческая лёгкость, лишенная крыльев и облаченная в человеческое тело, и не помещающаяся внутри. Насколько тяжело было с ним, выдерживать этот бесконечный пожар, сжигающий его самого и всех вокруг — и насколько тяжело без него. Пусто.
— А я попытаюсь. Никаких кэцхен в Дриксен я не потерплю! — Бермессер зло ударил кулаком по колену и поморщился. — Прошу прощения, я забыл о том, что вы имеете совсем иное мнение о... господине Вальдесе и, соответственно, его спутницах.
Что Бермессер об этом знает, кроме неизбежных слухов, среди которых, судя по вопросам дознавателей, не было ни слова правды?
Олаф не позволил эмоциям отразиться на лице, как не позволял на допросах. Нельзя было вспоминать о Вальдесе. Ни в коем случае нельзя.
— Вы можете спорить, — сказал Бермессер негромко. — Всё равно то, что вы скажете, не покинет пределов этой комнаты.
— Пока вам это невыгодно?
— Не представляю ситуацию, в которой это могло бы мне пригодиться. Хотя нет, если прикинуть... Как минимум две могу представить.
Олаф чуть заметно улыбнулся. Может, Бермессер его и спас, в самом деле, но он остался собой и не свихнулся, просто что-то задумал. От этой мысли становилось спокойнее, потому что милосердный Бермессер или честный Бермессер — это тревожило и ломало привычную картину мира.
— Я тоже опасаюсь кэцхен, как и всего, что не могу понять, — сказал Олаф. — Если вы верите в Создателя, то должны верить, что они демонические сущности, но господин Вальдес бы со мной не согласился.
— Я плохой эсператист, — помедлив, признался Бермессер. — Если Бешеный может — или считает, что может — контролировать эту силу, я рад за него, мы с вами могли воочию убедиться, какое преимущество в бою дают кэцхен. Но, возможно, у Бешеного просто нет выбора. Я не могу сказать точно, кто кем играет в данном случае, и что будет с ним, или с вашим Руппи, какое-то время спустя. Что вы на это скажете?
— Я не знаю. Но убить Руппи они вам не дадут.
— Да, я слышал про его чудесным образом зажившую рану. Но пока он человек — он смертен.
Олаф вспомнил про остывшее жаркое. Ковырнул его вилкой — и аппетит вдруг разыгрался с новой силой. Даже тошнота прошла.
— Вас не смущает, что мы обсуждаем убийство моего адъютанта? — спросил он, прожевав.
— Откровенно говоря — нет, не смущает. В конце концов, я обсуждаю вероятности с заинтересованной стороной.
Это было настолько восхитительно цинично, что Олаф даже не нашелся с возражениями. И дело было вовсе не в том, что он сейчас оказался в полной зависимости от Бермессера. Тот в самом деле не задумывался, насколько допустимо то или иное действие или слово с этической точки зрения и насколько — вежливо, и Олаф не мог не уважать его за это. В конце концов, он и сам любил прямолинейность, пусть и в несколько ином.
— Я утомил вас беседой, — с сожалением заметил Бермессер спустя несколько минут молчания. Всё это время Олаф старательно ел. — Господин Кальдмеер, я могу идти или у вас ещё остались вопросы?
— По меньшей мере один. Что вы намереваетесь делать со мной дальше?
Бермессер встал и, отодвинув стул, медленно прошелся по комнате. Он чуть заметно прихрамывал.
— Я здесь долго не пробуду. Еще немного — и Фридрих отправит меня к месту службы. Но я надеюсь, недели две ещё есть, и этого времени вам хватит, чтобы восстановиться и вынести ещё одно небольшое путешествие. Здесь неподалеку, в Экленхерде — один из домов, принадлежащих человеку, имя которого вам ни о чём не скажет. Но хозяина дома вы не застанете, не беспокойтесь. С вами поедет один из слуг и, возможно, лекарь, а я постараюсь разыскать Фельсенбурга, пока он не натворил достойных виселицы дел... И тогда уже он распорядится вашей дальнейшей судьбой. Но лично я бы посоветовал вам убраться из Дриксен как можно дальше. Впрочем, вы вольны не прислушиваться к моему мнению, как и раньше.
Он отдал честь резким движением и, обозначив далёкий от вежливости поклон, вышел. Точно так же он выходил из кабинета Олафа после докладов, и, видимо, привычка оказалась слишком сильна. Или же это было утонченным издевательством — понять по лицу Бермессера не представлялось возможным.
Таким образом была поставлена довольно неприятная точка в их занимательной беседе, но Олаф с удовольствием бы продолжил эту беседу после, когда наберётся сил. Пока же единственное, на что он способен, — спать. Олаф отставил тарелку и вытянулся на постели. Боль, ставшая привычной спутницей последних недель, оставалась с ним, но уже не заполняла целиком, позволяя испытывать и другие чувства. Не подчиняла себе все его мысли и действия. Он мог встать, а мог остаться лежать. Мог пошевелиться, не опасаясь, что тысячи раскалённых игл тут же проткнут кожу и мышцы. Мог, в конце концов, спокойно уснуть, не боясь того, что на рассвете поволокут на допрос. Пожалуй, всё было не так плохо. А о плохом он подумает на свежую голову.
Море попыталось накатить ласковой волной, но Олаф решительно отгородился от него одеялом.
— Нет, — шепотом сказал он. — Мне больше не нужна твоя помощь, теперь я справлюсь сам.
Море обиженно зашуршало у его ног, пытаясь сдвинуть песок, на котором он лежал, но Олаф крепко уцепился в одеяло и не позволил затянуть себя в глубину.
VII.
Утром Олаф проснулся от ощущения неправильности происходящего, и не сразу сообразил, что виной тому — соловьиная трель под окном. Давно забытый звук. В тюрьме, как и в море, нет соловьёв.
Олаф не знал, можно ли ему вставать, но, поколебавшись, всё же решился и подошел к окну. Ухватившись за подоконник, переждал головокружение и открыл ставни, впуская в комнату солнечные лучи. Сосна чуть покачивала ветками, а в лицо ударил свежий, пахнущий травами и утренней росой ветер.
Спуститься вниз хотелось до одури, но сам бы он не справился всё равно. Чувствуя себя калекой, Олаф присел на подоконник и безвольно опустил руки. Солнце ласково гладило его по щекам.
— Только не прыгайте, — услышал он насмешливое и, опустив глаза, увидел внизу Бермессера и взволнованного слугу, тычущего пальцем вверх.
— И в мыслях не было.
— У Ханса очень богатое воображение. Может, спуститесь во двор, пока лекарь не видит?
— Я бы не хотел рисковать, нарушая его предписания, — вздохнул Олаф. На самом деле отказаться стоило ему огромного труда.
— Тогда подождём разрешения.
Бермессер махнул рукой на прощание и скрылся из виду. Олаф снова закрыл глаза, размышляя о том, каким странным, почти дружеским был этот короткий разговор. Да, Бермессер ужасный, невыносимый человек и неприятный собеседник — но не желает ему зла. Это ново, странно, но к этому придётся привыкнуть.
А слугу, оказывается, зовут Хансом. Непременно нужно запомнить...
Принеся воду для умывания, Ханс неожиданно разговорился. Сказал, что служит Бермессерам с детства — с тринадцати помогал на конюшне, а отец был камердинером, пока его не сбил телегой пьяный кузнец. Отец остался без ноги, и старый граф платил ему неплохую пенсию. Олаф взамен рассказал про своего отца и про оружейную мастерскую.
— Так вы не из благородных? Простите, господин...
— Я барон, но по рождению — простолюдин.
«Каковым и остаюсь. Особенно для Бермессера и ему подобных». Но ведь это сущие мелочи, о которых не стоит даже вспоминать. Сейчас и без этого есть о чём подумать. Например, о том, что судьба навязчиво отдаёт его жизнь в руки врагов. Но зачем?
— А что же ушли в море?
— Приключений захотелось.
Ханс понятливо кивнул, потом улыбнулся и сообщил заговорщицким шепотом:
— А Его Светлость приключения просто терпеть не может. С детства его ни в одну забаву было не втянуть. Родители ему запрещали водиться с мальчишками, но он всё равно иногда сбегал с нами, только не играл, а просто сидел и смотрел.
— А я над картами сидел. И над книгами, если удавалось достать. Отец злился, надеялся, что я дело его унаследую.
— А я и не мыслил иной жизни, кроме как в этом доме. Тут и женился, на кухарке, уже двадцать лет как... Его Светлость редко сюда наведывается, дай Создатель раз в год, а тут и не ждали его вовсе. Надо было ему где-то передохнуть да отлежаться, да и от Ротфогеля недалеко...
— Отлежаться?
— Отсидеться, — поправился Ханс, стрельнув в Олафа настороженным взглядом. — Пока всё не утихнет. Кесарь-то захворать изволили, слава Создателю, вот и выпустили.
— А вы-то за что кесаря не любите? — удивился Олаф. Видимо, это была отличительная черта всего Бермессерова окружения.
— А за что его любить-то? — зло спросил Ханс и бросил влажное полотенце в таз, подняв брызги. — Чтоб ему без покаяния сдохнуть!
— Кесарь — хороший человек, — устало вздохнул Олаф. Спорить сил не было. Да и незачем.
— Да, я видел, — буркнул Ханс и ушел, подхватив опустевший кувшин.
Олаф без сил откинулся на подушки. Он пытался представить, чем кесарь мог так насолить Хансу, что тот мог увидеть — и не получалось. Но попытка подружиться не слишком удалась.
VIII.
Странное дело, но Олаф почти не вспоминал о том, что с ним происходило в тюрьме. Оставшись в прошлом, те события перестали его мучить. Воспоминания никуда не делись, но не заставляли страдать, они просто были.
Страх остался там же. Даже если Бермессер задумал что-то бесчестное, это всё равно неизбежно случится, боишься ты или нет. Но здесь, в комнате, ничем не напоминающей тюремную камеру, Олаф чувствовал себя почти свободным. Не было того оглушающего бессилия и, если верить Бермессеру — он может уйти, когда захочет.
Кроме собственного положения, Олафу было о чём подумать. Например, о Руппи. Куда отправился бывший адъютант бывшего адмирала? Точно сбежал из Фельсенбурга, иначе на него не смогли бы напасть, но теперь он в опасности и даже в большей, чем можно было представить. Кэцхен... Олаф не боялся их и в то же время не хотел бы иметь с ними ничего общего. Вальдес — совсем другое дело. Возможно, он был безумцем, но ему удавалось не переходить грань между человеком и кэцхен, он держался долго и, судя по всему, готов был держаться до самой смерти. Олаф в него верил. А в Руппи — нет. Тот был смелым, отчаянным, умным — но мальчишкой, что бы он сейчас ни делал, он не сможет сделать это с холодной головой. Олаф боялся за него и боялся тех непоправимых дел, который Руппи мог натворить, пытаясь его спасти.
Потом он думал о кесаре — после того, как Ханс принёс завтрак, улыбаясь и делая вид, что неприятного разговора не было. Чем кесарь мог провиниться перед этим человеком, чтобы его так ненавидели? Можно подумать, при Фридрихе в Дриксен станет хорошо...
Олаф прикрыл глаза, голова готова была расколоться. Насколько легче было валяться в полубреду и не думать ни о чём! Сейчас он был почти счастлив, что больше не адмирал и ему больше не придётся решать за других и делать выбор, но понимал, что сам виноват в бедственном положении флота Кесарии. Это он повёл Западный флот на гибель и это из-за него корабли на дне. А он здесь и сам прогнал море, не позволяя укачивать себя в ледяных объятиях. Довольно, он хочет встретиться со всем, что уготовано ему судьбой, лицом к лицу! Безумие — выход ещё трусливее, чем покончить собой…
После завтрака Олаф долго сидел, подвинув стул к окну, и вглядывался в высокое, белое небо. День был удивительно ясный, безоблачный, воздух — прохладный, уже летний, и с улицы по-прежнему доносилось только птичье пение. Олаф рассматривал высаженную старыми липами аллею, несколько древних статуй, свежевыкрашенную кованую решетку ворот, домик привратника, сложенный из тёмного камня, с закрытым ставней окошком.
Привратника в поместье давно не держали, да и дорога, ведущая к воротам, была пуста до самого горизонта. Никто не желал навестить одинокий дом Бермессера. Даже подъездная аллея казалась неухоженной, сквозь щели между плитами пробивалась трава. Через две недели хозяин уедет отсюда, как и его гость, а Хансу, скорее всего, наплевать на эту траву, всё равно она никого не беспокоит и не вредит. Пройдёт ещё много лет, может быть, не одно десятилетие, прежде чем её усилия разрушат дорогу. Но рано или поздно разрушится всё, так стоит ли...
В дверь негромко постучали.
— Позволите войти? — услышал Олаф голос лекаря.
— Конечно.
— Нарушаете постельный режим?
— Прошу прощения, сейчас лягу.
Дойти пять шагов до кровати под пристальным взглядом лекаря было не так-то просто. Олафу казалось, что он идёт по мокрой палубе в шторм и ухватиться не за что, ещё немного, и очередная голодная волна слизнёт его за борт. Но он справился.
— На вас неплохо заживает, — констатировал лекарь, разглядывая его синяки, потом принялся разматывать повязку на плечах. Олаф уже хорошо всё это знал. Сейчас смажет мазью, и боль снова отступит, надолго — морисские мази прекрасны, как благодать Создателя, и заполучить их так же сложно. Неужели Бермессеру не жаль тратить их на своего пле... гостя? Или это инициатива лекаря?
Упомянутый Бермессер, как будто только и ждал, чтобы о нём подумали, заглянул в комнату.
— Простите, не знал, что вы заняты, — сказал он и собрался было закрыть дверь, но потом передумал и вошел. Остановился у стола, разглядывая Олафа.
Тот вовсе не стеснялся своего избитого и отощавшего тела, смотреть там было не на что, разве только лекарю или садисту. Но понять любопытство Бермессера он мог. Потом стало не до того — пришлось стиснуть зубы, чтобы не стонать, пока лекарь смазывал плечи и синяки. Это было не пыткой, но очень похоже, не зря Олаф так не любил лекарей. Но ему надо было выздороветь поскорее, и он терпел, закрыв глаза и вздрагивая. Потом лекарь наложил повязку и ушел, оставив Олафа приходить в себя, а Бермессер остался.
Когда Олаф открыл глаза — тот стоял у окна, грудью навалившись на подоконник. Путаясь в рукавах, Олаф надел рубашку. Плечи болели так, что хотелось выть, море снова накатывало на него, и он гнал его прочь. Разговор мог помочь, потому что один раз покажешь свою слабость — и снова окажешься под водой.
— Как вам это понравилось? — спросил он.
— Что именно?
— То, что происходило по вашей вине.
— Вина? О нет, вина — это не совсем то слово,— он издал тихий смешок. — Просто я должен был выжить. Но... вы правы, мне не нравятся ваши бесчисленные синяки. Но я думал, будет хуже. Намного хуже.
Интересно, сколько раскаяния в поступке Бермессера? Думал ли он вообще о раскаянии, вытаскивая его? Возможно, именно это всё и объясняет.
— Было хуже, — согласился Олаф. — Просто это и не должно бросаться в глаза... особенно на суде.
— Действительно, я об этом не подумал, — согласился Бермессер, отлипая от окна. Рука в перчатке коснулась груди, словно он собирался начать клясться в любви. — Я уж подумал, что всё дело в милосердии.
— Увы, Его Высочество не так милосерден, как господин кесарь.
— Кесарь... о да. Кесарь мог бы обеспечить мне всю бездну неприятных ощущений, мог бы... — Бермессер зло, страшно улыбнулся, заставив Олафа поёжиться. — Мне повезло, неправда ли, господин Кальдмеер? Снова я вышел сухим из воды.
— Я не хотел бы оказаться на вашем месте.
— О! Вот как! Ещё бы. Благородные сторонники кесаря всегда играют по правилам, не то, что я.
— Возможно, у вас просто другие правила.
Спорить с ним не хотелось. Олаф не понимал, чем вывел его из себя. Нет, Бермессер держался безупречно — почти, если бы не улыбка, он ничем бы себя не выдал. И если бы не красные пятна на скулах. Какой всё-таки странный человек. Его изысканная вежливость всегда граничила с оскорблениями, но настолько сдерживаться он никогда не стремился. Тот, прежний Бермессер был вспыльчивым и не скрывал этого. Теперешний же словно намеревался отобрать у Олафа не только звание, но и прозвище. Словно все адмиралы цур зее обязаны быть ледяными.
— О чём я не должен знать? — спросил Олаф. Вывод напрашивался сам собой.
— Прошу прощения?
— Всё можно объяснить, — сказал Олаф. — Если я не могу объяснить что-нибудь, значит, мне просто не хватает информации.
— Всё ещё не можете поверить в моё бескорыстие? — Бермессер криво усмехнулся и покачал головой. — В общем-то, я и не настаиваю. Объяснений вы не дождётесь, как и того, что я начну снимать с вас шкуру.
— Зачем вы вообще приходите?
— А зачем приходил Вальдес?
Олаф едва не вздрогнул. Откуда... Нет, он не знает, просто догадался. В конце концов, Вальдес вернул ему шпагу, об этом известно, можно было сложить два и два...
— Ему было любопытно, я полагаю.
— Вот и мне любопытно. Вы ведь смогли со временем... подружиться, верно? Такие разные, такие... враги, почти как мы, мы ведь никогда не были на одной стороне.
— Полагаете, я мечтал с вами подружиться, пока меня расспрашивали о том, был ли приказ? — Олаф криво усмехнулся, вспоминая. Сколько раз он мечтал о том, чтобы «Верная звезда» никогда не добралась до Дриксен? Тогда у следователей было бы намного меньше вопросов... Но потом он понимал, что это не имело бы значения, всё равно Фридрих не простил бы ему... Но, может, и возиться бы не стал... Нет Бермессера — нет суда, не нужно чернить одного, обелять другого, петля на рассвете, яд в бокале, всё просто и быстро...
— А с Вальдесом вы мечтали подружиться, пока пушки Альмейды разносили наш флот? — он сделал ударение на «наш», подло и жестоко, вот только непонятно — по отношению к кому. Учитывая, что пока пушки Альмейды разносили корабли Западного флота, «Верная звезда» убегала в Метхенберг...
— Бермессер.... Вы же знаете все ответы.
— Ошибаетесь. Откуда, если вы не соизволили отвечать на допросах?
— И всё-таки...
— Да, я понимаю. У каждого человека должно быть... что-то такое...
Он замялся, задумчиво приложил ладони к глазам. Поверх светло-коричневой перчатки сверкнуло кольцо. Желтый фамильный сапфир Бермессеров. Совсем не похоже на изумруд Вальдеса. Они очень разные, просто до безумия разные, зато пленник всё тот же, и ситуация повторяется. Не хватает только вина у камина, но сейчас лето и нынешний его тюремщик... гостеприимный хозяин не пьёт вина.
— Тогда, может быть, вопросы есть у вас?
Вот тут Бермессер угадал, хотя и явно не рассчитывал, что его в самом деле начнут расспрашивать. Вопросов у Олафа было много. Что сейчас происходит в Кесарии, кто руководит флотом, строятся ли новые корабли, где и с кем воюет Бруно, насколько тяжелое состояние кесаря, какую политику собирается проводить Фридрих... Но это всё было слишком сложно и бесполезно. Что бы ни происходило, оно потерпит две недели, до встречи с Руппи. Если Бермессер его найдёт. Если Руппи поверит. Если захочет приехать. Если он будет жив.
Слишком много вопросов. Он просто выпал из жизни, вроде бы и живой, а при этом...
Тогда, у Вальдеса, он всё-таки нашел самый главный вопрос — про тех, кто выжил. Но сейчас не осталось даже этой ниточки, чтобы уцепиться за неё. Никто не выжил, все на дне, и он в том числе. И вот-вот утянет Руппи за собой.
— Я понял, — сказал Бермессер. — Я вас утомил.
— Нет, — поспешно возразил Олаф. — Просто, боюсь, вам придётся рассказать обо всём, что происходило в Дриксен за... хотя бы за последний месяц.
Бермессер рассмеялся.
— Вы забыли, что в последнее время я был непростительно далёк от всех возможных источников информации. Впрочем, у меня есть письмо Фридриха. Я дам вам прочесть, вряд ли оно сильно вас поразит. Сейчас принесу.
Олаф проводил его взглядом, а потом закрыл глаза. Плечи и синяки уже почти не болели — мазь делала своё дело. Хотелось спать, но он не собирался поддаваться. Сейчас он получит хоть немного ответов, а тогда уже можно будет позволить себе небольшой отдых...
IХ.
В камере пахло кровью и копотью, несмотря на то, что она до потолка была полна водой. Лицо палача расплывалось в мутной зеленоватой дымке, и сквозь толщу воды он казался странной глубоководной рыбиной с выпученными глазами. Он что-то говорил, смешно разевая рот, но Олафу вовсе не хотелось улыбаться. Нисколько не хотелось.
Вода набилась в рот, в нос, в уши, он дышал ею и не мог надышаться, но и задохнуться не мог. Вода ласково покачивалась вокруг, и водоросли цеплялись за руки, тянули его вниз, на дно, пытаясь спасти, спрятать. Но вместо этого причиняли немыслимую боль, и он беззвучно кричал, с каждым вдохом набирая в лёгкие всё больше воды. И, кажется, плакал, но море не давало мучителям увидеть его слёзы.
— Ну-ка, подтяни повыше. Похоже, старик ещё не понял, что мы не шутим.
«Не надо», — прошептал он морской воде, всё, что было им, взорвалось на части, чтобы собраться обратно в вывернутых плечах, сложиться там острыми осколками и ранить, ранить, пока он бьётся в агонии, и этому нет конца, никуда не деться, никуда.
— Ну, адмирал? Платили вам ардорские купцы? Бесполезно притворяться святым, золото уже нашли...
Бред, какой бред... Море тянет его на глубину. Боль сводит с ума.
— Смотри-ка, молчит. Давай ещё.
Скрипит ворот, Олаф бьётся и захлёбывается криком. Это никогда не закончится, никогда...
— Кальдмеер! Олаф!
Что-то тяжелое навалилось на него, прижимая к кровати. Сон! Это сон! Беззвучно умоляя вытащить его из кошмара, Олаф вцепился в своего спасителя обеими руками, то ли хватаясь, то ли притягивая к себе.
Услышал вскрик и почувствовал, как забилось в его руках тело.
— Пустите... Леворукий вас...
Кошмар медленно отступал, и Олаф решился открыть глаза. Лицо было мокрым от пота, вместо комнаты вокруг плясали белые пятна, но Бермессера он разглядел. Тот тяжело дышал, скорчившись на краю кровати и обнимая себя за плечи.
— Что с вами?
— Чтоб вас крабы жрали! — огрызнулся Бермессер, поднимаясь. Покачнулся. — Орёте, как будто вас режут.
Он поднял с пола слетевший камзол и набросил на плечи.
— Спасибо, что разбудили.
— Не стоит.
Бермессер взял со стола подсвечник, и Олаф наконец сообразил, что с ним было не так. И от его взгляда Бермессер поёжился и быстро запахнул полы камзола.
— Спите. Ещё только рассвет, — сказал он неестественно мягко.
Но было поздно, Олаф уже увидел просвечивающуюся через тонкую ткань рубашки повязку, стягивающую грудь.
— Пожалуйста, дайте мне воды.
Бермессер нехотя вернулся. Слабый утренний свет едва-едва пробивался сквозь щели в ставнях, и всё вокруг казалось серым, как тени.
— Пейте.
Олаф с трудом приподнялся и взял стакан, выпил и, когда Бермессер протянул руку, чтобы забрать — поймал его за запястье.
— Кальдмеер!
— Бермессер?
Спал он без перчаток. Олаф осмотрел пойманную ладонь, а потом потянул вверх свободную манжету, украшенную султанатским кружевом.
— Не смейте, Олаф!
Но он уже рванул ткань вверх. Повязки не было — был старый, пожелтевший кровоподтёк и толстые розовые полоски шрамов, охватывающих запястье. Следы от кандалов.
— Я вас убью, — глухо сказал Бермессер.
— Может быть.
Олаф заметил, что дрожит. Что-то сейчас ломалось в нём. Как трескается корочка первого льда под каблуком. Почти незаметно.
— Что ещё?
— Что?
— Что вы скрываете... Вернер.
— Скрываю — значит, моё дело!
Он вырвался и отступил на шаг. С трудом, всё ещё не отойдя от сна и пережитого в нём кошмара, Олаф встал с постели. Бермессер попятился.
— Не надо.
Олаф потянул камзол вниз. Сейчас он казался серым, а дубовая стенная панель — чёрной, и Бермессер был весь белым на её фоне: белая рубашка, белые волосы, белое перекошенное от ненависти и страха лицо. Олаф не понимал, почему не может отступиться. Но он должен был знать всё, до конца. Второго шанса у него не будет.
Он ненавидел себя за это — что не мог отступить.
Они замерли друг напротив друга, и это было как секунда затишья перед бурей. «Я не позволю», — говорили глаза Бермессера. «Я всё равно узнаю», — отвечал Олаф.
Бермессер толкнул его в грудь. Падая, Олаф нелепо взмахнул руками — и уцепился всё-таки за ворот рубашки отпрянувшего Бермессера. Треск ткани показался оглушительнее удара грома, и Олаф упал на постель, сжимая в кулаке обрывки шелка. Тело обиженно взвыло, но перина была достаточно мягкой, чтобы сделать боль выносимой.
— Леворукий бы вас побрал! — закричал Бермессер, хватая с пола камзол.
Олафу показалось, что сейчас его ударят. Может быть, не один раз. Мучительно захотелось закрыться руками, но он не пошевелился, пристально вглядываясь в Бермессера. В общем, он уже увидел всё, что хотел, и Бермессер тоже понимал это. И пятнающие спину свежие рубцы от плети, и целую россыпь ожогов на груди. И выползающие из-под повязки глубокие, багровые полосы шрамов, думать о происхождении которых не хотелось. И, наверное, под повязкой их было ещё много. Но осознать всё это целиком Олаф не мог.
— Почему вы мне не сказали?
— Зачем? — выдавил Бермессер, губы его не слушались, кривясь в какой-то болезненной, жуткой гримасе. — Зачем?!
Возможно, это вовсе не было ответом на вопрос.
— Прошу прощения.
— Зачем? — повторил Бермессер. — За какими кошками мне нужны ваши извинения... после?!
— Извиняться до — было бы тем более глупо.
— Ненавижу, — почти по слогам произнёс Бермессер. Он так и стоял среди комнаты, сжимая в руках камзол. Олаф разглядел ещё несколько рубцов на его животе. — Вам незачем было об этом знать. Но теперь можете радоваться. Конечно, это достаточно справедливо, не так ли?
— Я должен был понять.
— Без этого вы никак не могли прожить две недели в тепле и уюте?! Вам всё всегда нужно знать! Заботливый добрый Олаф! Какого Леворукого?! Хотите, чтобы я запер вас в подвале? Вы этого хотите?
— Я должен был понять, — твёрдо повторил Олаф.
— Вам стало легче?
— Не думаю.
Бермессер покачал головой и, подойдя к столику, начал пить прямо из кувшина. Вода текла по подбородку и капала на грудь. Он пил долго и жадно, словно даря Олафу передышку, а тот всё никак не мог поверить в то, что увидел.
— Это был не Фридрих, — наконец сказал Олаф. Нет, разумеется, не Фридрих.
— Конечно. Это был приказ кесаря.
— Он приказал... пытать вас?
Это было, по меньшей мере, странно. И страшно. Но, при всём желании, Олаф не мог представить, для чего Бермессеру понадобилось бы врать. И кто ещё мог бы оставить на его теле такие следы.
— Что вас так удивляет? Фридрих мечтал повесить вас, кесарь — меня. Для этого я тоже должен был в чём-нибудь признаться. Например, в том, что не было никакого приказа, а это всё равно, что подписать себе приговор. Я очень хотел жить... Олаф. И уж точно не хотел брать на себя чужие грехи и признавать себя виновным в гибели Западного флота. В том, что я снюхался с ардорцами, фрошерами и, наверное, лично с Леворуким. Им, в общем, было неважно, что именно будет в моём приговоре — как и Фридриху было наплевать, что будет в вашем. Главное — результат. Но мне повезло. Если бы не болезнь кесаря, живым бы меня не выпустили. Да я и так продержался, кажется, слишком долго.
Это было чудовищно. Настолько, что Олаф закрыл глаза и, открыв, понадеялся проснуться в пустой комнате, но Бермессер всё так же стоял рядом, с намокшей повязкой, со своими кошмарными шрамами — и на нём их было больше, чем на Олафе. Всё равно на суде, под мундиром, никто бы не увидел.
— Мне показали, как вас допрашивали. Чтобы я устыдился и во всём признался. Один раз, через решетку на двери. Вы утром спрашивали, как мне нравится то, что с вами сделали из-за меня. Не знаю, сколько тут моей вины — явно не только она, но я почувствовал себя виноватым. Вы должны быть благодарны кесарю. Если бы не его палачи — вряд ли я настолько проникся бы творящейся несправедливостью, чтобы рисковать, спасая вас. Но я прекрасно помнил... как...
Он слабо махнул рукой и не договорил. Как кость выходит из сустава. Как прикасаются к коже раскаленные щипцы. Как... Олаф зажмурился. Он должен быть благодарен кесарю...
Кесарь — почти мёртв.
Добра и зла нет. Ничего нет, он один. На дне. Водоросли оплетают его ноги. Рыбы задевают его плавниками. Ничего нет, кроме бесконечно холодного, бесконечно серого северного моря, получившего в жертву Западный флот и его адмирала...
Пощёчина обожгла, заставив дёрнуться.
— Олаф, не сходите с ума.
— Благодарю, — искренне сказал он.
От склонившегося над ним Бермессера пахло той самой морисской мазью. Всё становилось на свои места. Ненависть старого слуги к кесарю. Ещё бы, когда полуживой хозяин появился на пороге... Дорогие мази, присутствие в доме лекаря, несмотря на поздний час. Он вовсе не приехал ради Олафа, конечно.
Бермессер дошел до окна и сел на подоконник.
— Мне запрещали вести переписку, но доверенному человеку удавалось передавать письма. Как только я увидел вас, я написал Фридриху о необходимости перевода вас в Эйнрехт, и к тому времени, как он стал регентом, всё уже было решено, а люди для пары-другой убийств в последнее время у меня всегда под рукой. И всё равно я едва не опоздал.
— Вы успели. И я не знаю, как должен благодарить вас.
— Просто пообещайте мне кое-что. Никому, никогда не говорите о том, что я для вас сделал.
— Разумеется. Вы можете рассчитывать на моё молчание, даже если я снова окажусь в тюрьме.
— Боюсь, вы не поняли. В том, что вы не выдадите меня Фридриху, я не сомневаюсь и без ваших клятв. Я же хочу быть уверенным, что о происшедшем не узнает никто. Ни ваш адъютант, ни какой-нибудь бешеный фрошер, ни пьяный собеседник в трактире. Никто. Никогда. Не должен знать. Ни о том, что я вас спас, ни... об этом.
Бермессер провёл пальцами по туго перевязанной груди. На нём тоже медленно заживало. Впрочем, он тоже не молод.
— Я... обещаю вам.
Голос подвёл. Слишком тихо, хрипло — потому что внутри словно пружина сжалась, и стало трудно дышать. Можно быть с человеком на разных сторонах, можно быть врагами, но общая беда и общая боль сближает всегда. Бермессер спас его, потому что знал, что такое висеть на дыбе. Олаф смотрел на его перевязанную грудь, на его шрамы, и знал, как это. Знал эту боль, как свою.
Он не был ни в чём виноват, и Бермессер уже не был его младшим флагманом, и всё же Олаф чувствовал, что несёт ответственность и за этого человека. За своего несостоявшегося убийцу. Плевать. Это тоже связывало их.
В конце концов, с Бермессером у него было намного больше общего, чем с Вальдесом. Общий утопленный флот, к примеру. Целая гора мертвецов. Несколько недель тюрьмы.
Как же он скучает по Вальдесу! По простому, понятному, бешеному Вальдесу, лёгкому, как пёрышко, тяжелому, как девятый вал.
— Только не начинайте снова тонуть.
— Не буду, — пообещал Олаф под обеспокоенным взглядом Бермессера и едва заметно улыбнулся.
Х.
Бермессер прятался так долго, что Олаф всерьёз начал сомневаться, увидятся ли они до отъезда. Как ни странно — он хотел этой встречи. Чувство... да, пожалуй, причастности, было слишком сильным. Это было неожиданно и страшно: понять, что кому-то могло быть хуже, чем тебе, и Олаф постоянно ловил себя на мыслях о том, как может помочь Бермессеру. Кричит ли тот по ночам? Олаф слишком крепко спал после маковой настойки, чтобы узнать об этом.
Несколько раз Олаф видел Бермессера в окно — тот прогуливался по подъездной аллее, чуть подволакивая ногу. Подходил к воротам, выглядывал через окошко в калитке — и дальше не шел, стоял какое-то время, а потом возвращался к дому. Чего он ждал? Собственной свободы? Далеко, за лугом, солнце высвечивало острые, как гребень, верхушки сосен.
Олаф смотрел на Бермессера и представлял, как в какое-то утро за ним не приходят палачи, и время останавливается, и он ждёт, пока не узнаёт, что до Ротфогеля добрался приказ регента... Ещё некоторое время он в тюрьме, но его уже не допрашивают, Фридрих выжидает, и спустя неделю, или меньше, Бермессера выпускают. И он стоит на крыльце Морского дома, щурится на непривычно яркий свет и пытается держаться прямо, потому что пока под камзолом не видно ран, пока перчатки прячут только начавшие подживать запястья — он в безопасности. Продержаться, пока у ступеней останавливается графская карета, пока слуга открывает дверцу. Три ступени, вспоминает Олаф, там всего три ступени. Спуститься по ним — всё равно, что переступить порог Заката... Но Олаф никогда бы не решился спросить Бермессера об этом.
Хорошо, что ему самому нечего было терять. Его забросили в тюремную карету, как мешок с тряпьём. Прошло, наверное, не меньше часа, прежде чем он нашел в себе силы забраться на сидение. Примерно тогда же стало понятно, что отдыхом это путешествие не станет…
Только на четвёртый день Олаф почувствовал в себе достаточно сил, чтобы попросить у лекаря разрешения спуститься в парк. Тот дал добро, и вдвоём с Хансом они помогли Олафу дойти до ближайшей скамьи.
— Я буду неподалёку, если понадоблюсь — зовите, услышу, — пообещал Ханс.
Олаф поблагодарил. Неловкость после разговора по душам так и осталась, и каждый раз, обращаясь к Хансу, он готов был увидеть в слуге ненависть, но тот вёл себя, как будто ничего не случилось, разве что поговорить больше не пытался.
Оставшись в одиночестве, Олаф с улыбкой подставил лицо солнцу. Пробиваясь через листья, лучи ложились на кожу неровными пятнами. Старая, покореженная временем и холодами липа, под которой он сидел, была подперта каменной колонной, и только благодаря этому ещё держалась. Но листочки на её жилистых ветках были такими же свежими и молоденькими, как и на других деревьях в саду, и это казалось настолько странным, что Олаф, заметив, невольно задержал дыхание. Словно сам Создатель спустился к нему, чтобы сказать: смотри, всегда есть место жизни.
Сзади послышались шаги, и Олаф торопливо обернулся, не обращая внимания на стрельнувшее болью плечо. Хозяин дома вышел из-за угла и теперь стоял, раздумывая, сбежать или продолжить путь, как ни в чём не бывало.
— Я помешал вашей прогулке? — спросил Олаф.
— Нет. Нет, конечно.
Бермессер отмер и, заставив себя улыбнуться, пошел по дорожке вдоль дома. Олаф смотрел ему вслед — как тот идёт, прихрамывая, ссутулив плечи, а потом поднялся и пошел следом. Бермессер свернул вглубь сада и несколько минут делал вид, что не заметил манёвра. Но потом чуть сбавил скорость, позволяя догнать себя, и Олаф пошел с ним рядом, всё так же продолжая хранить молчание.
Во время этой прогулки они не сказали друг другу ни слова.
Постепенно парк делался всё гуще, и стало понятно, что ухоженным он выглядит только возле дома. Старые деревья увил виноград. Кусты и трава разрослись по обеим сторонам дорожки густо, как подлесок, и проглядывающие сквозь них статуи выглядели скорее пугающе, чем красиво. Время не тронуло только величественные сосны, и ветер гудел в их верхушках, раскачивал прямые, как мачты, стволы.
Минут через десять, почувствовав, что больше не в состоянии идти, Олаф сел — скамеек в парке, к счастью, было множество. Бермессер, заметив это, вернулся и сел рядом. Так и сидели, пока не подошел Ханс.
— Вы же знаете, Ваша Светлость, что вашему гостю нельзя пока много ходить.
— Я его не заставлял, — пробурчал Бермессер и ушел.
А Ханс подхватил Олафа под локоть и повёл к дому. Олаф почти висел на нём, но всё-таки дошел. Проклятье, как же он ослаб!
С того дня он начал гулять. Ханс помогал спуститься в парк, и Олаф садился на скамью и ждал, пока появится Бермессер. Иногда Бермессер дожидался его, сидя на той же скамье с книгой. Завидев Олафа, откладывал её в сторону и медленно шел, позволяя себя догнать. Они по-прежнему не разговаривали.
Олаф подозревал, что Бермессеру просто неприятно с ним говорить, и чувствовал себя виноватым, но не раскаивался. Он должен был узнать — и узнал. И, в конце концов, это знание не принесло ему облегчения. Оно вывернуло его наизнанку, сломало то, что ещё было в нём цело, и теперь он никак не мог нащупать ногами дно. На самом деле, он даже рад был, что Бермессер с ним не заговаривает.
Хватит того, что однажды с ним уже заговорил Вальдес...
— Не спите, адмирал цур зее?
Он появился на пороге неслышно, как призрак. Но Олаф не вздрогнул, потому что ждал, что рано или поздно он придёт.
Догорающая свеча на столе чадила. Было душно, но снаружи бушевала снежная буря, и открыть створки Олаф не решался, просто стоял у окна, привалившись к стене, и смотрел на это безумие. И думал о том, как холодно сейчас Шнееталю на дне.
— Не помешаю?
— Это ваш дом, господин Вальдес.
— Но не моя комната. Впрочем, и не ваша.
Он почти повалился в кресло. На нём не было ни сапог, ни мундира, казалось, он только что встал, или наоборот, собрался лечь, но передумал. Олаф давно не видел его: наверное, неделю. В последний раз Вальдес заходил вместе с лекарем, спросил о самочувствии и, постояв немного, вышел. А лекарь занялся перевязкой только начавшего заживать плеча.
— Сегодня прекрасная ночь для тех, у кого есть окна. Окна подразумевают наличие теплой комнаты и, возможно, камина. Что вы надеетесь увидеть там, господин адмирал?
Скрывать правду Олаф не собирался. И так слишком тяжело было нести её тяжесть в одиночестве.
— Тех, кто ушел, — сказал он.
Вальдес покачал головой:
— Ушедшим нет дороги в Хексберг.
— Мне это известно.
— Тогда не стоит вглядываться в темноту. Потому что рано или поздно вы можете действительно... увидеть.
— А если я этого хочу?
— Мой друг Росио говорил, что одиночество жжет по ночам свечи...
— Простите?..
Скрипнуло кресло, и когда Олаф обернулся, Вальдес двумя пальцами сжал фитилёк свечи, погружая комнату во мрак. Так сначала показалось. Потом зрение начало привыкать и первое, что увидел Олаф — серое пятно рубашки.
— Так вы хотите, чтобы они пришли?
Олаф не ответил, опустил голову. В ушах зашумело, висок пронзило раскалённой иглой боли. Он не знал. Наверное, это не они должны были прийти, а он. Там, в глубине ледяных вод, его ждал покой. Потому что здесь покоя ему было не видать.
— Господин адмирал?
— Да. Я хочу.
— Зачем?
— Взглянуть им в глаза.
Окно распахнулось. Рама глухо ударилась о стену, и в комнату ворвалась зима, закружила Олафа в снежном танце и звоне серебряных колокольчиков. Попадая в комнату, снежинки оседали на ковре, на рубашке, на лице тяжелыми каплями. Олаф медленно попятился от окна и почувствовал, как его подхватывают под локоть, не давая упасть.
А потом они пришли.
ХI.
Дверь в библиотеку была приоткрыта, и через широкую щель в коридор лился свет.
Олаф остановился напротив двери и несколько секунд боролся с собой, но потом проиграл. Негромко постучал и, дождавшись ответа, вошел. Хозяин дома не читал. Он сидел на ковре, прислонившись спиной к креслу и устроив подбородок на поджатых к груди коленях.
— Не спится? — Бермессер первым нарушил молчание и бросил быстрый взгляд на часы. Маятник неторопливо покачивался: «тук-тук». — Зря вы отказались от маковой настойки.
— Мази достаточно, чтобы унять боль.
— Но заснуть вы всё равно не можете.
— Полагаю, тут дело в привычке.
— И я не могу, — сказал Бермессер и посмотрел на Олафа снизу вверх. — Может быть, на рассвете. К счастью, летом рано светлеет, ещё час или два — и начнёт.
Олаф попытался сесть на ковёр, но Бермессер жестом остановил его.
— Лучше в кресло. Вы ещё недостаточно здоровы.
Спорить Олаф не стал. Правда, сидя в кресле, он не увидит собеседника, но, может, это и к лучшему.
Некоторое время они привычно молчали, потом Бермессер сказал негромко:
— Я скоро уеду в Ротфогель. Через несколько дней прибудет посыльный от Фридриха со всем необходимым, а пока мне велено готовиться к новой должности. Леворукий и все его кошки! Как я должен готовиться?! Адмирал цур зее чего, Олаф? Десятка фрегатов и одного линеала?
— Вы хотите, чтобы я попросил прощения за то, какое наследство вам оставил?
— Не стоит. Просто я знаю Фридриха, но и свои возможности тоже знаю. Я не смогу подарить ему новый флот. Даже если я вложу в Киршенбаумские верфи всё своё золото, максимум, что мы получим через год — с десяток линеалов.
— Не больше семи.
— Вот именно! И Фридрих лично меня расстреляет, особенно если полезут фрошеры, а они... Не знаю. Я бы на их месте точно полез, хотя бы просто за то, что полезли вы, когда думали, что Хексберг остался беззащитным.
— А вы бы не полезли в беззащитный Хексберг?
— Я бы предпочёл выманить оттуда Вальдеса, подальше от кэцхен. Для начала. А вас следовало бы повесить только за вашу бестолковую разведку.
— Тут мне нечего возразить.
И он до сих пор не мог понять, почему жив.
Разговор снова прервался. Бермессер всё так же сидел, не шевелясь, а Олаф разглядывал громоздящиеся на столе книги. Пыль так и лежала на них толстым слоем, но теперь, рассмотрев названия, Олаф вдруг понял, что читал их не Бермессер. Вряд ли ему вздумалось вдруг освежить в памяти описания морских битв Двадцатилетней войны и сочинения по дипломатии и дворцовому этикету.
— Скажите мне только одну вещь, Вернер. Неужели вы совершенно не чувствуете своей вины перед погибшими?
— Желаете разделить ответственность? — Бермессер хмыкнул и, развернувшись, посмотрел Олафу в глаза. — Мне сложно ответить на ваш вопрос. Я не чувствую вины за то, что жив. Не представляю, чем моя смерть могла бы помочь остальным. Я просто счастлив, что жив, если честно, — несмотря на то, что эта жизнь изволила повернуться ко мне тылом. И в то же время... мне безумно жаль. Мне жаль флот, которому я отдал больше двадцати лет. Жаль всех, кого я помню по именам и тех, кого не помню, но ради кого унижался перед ненавидящим меня кесарем, выклянчивая деньги на новые мундиры, повышение жалования и лишние тысячу золотых на солонину. Да, Олаф, я всё это делал, и пока вы красиво воевали, я вёл совсем другую войну в Эйнрехте. А потом всего этого не стало.
Он замолчал и опустил голову, словно лишившись сил. Олаф заметил, что сжимает кулаки, и попытался успокоиться, но выходило с трудом.
— Пустота, — глухо сказал Бермессер. — Адмирал пустоты. Какой же я идиот...
— Мечты всегда сбываются именно так. Или… не сбываются вовсе.
Бермессер покачал головой:
— Нет. И в отставку я не подам. Всё равно кто-то должен это делать. А умный человек на такое не согласится. Знаете, я даже завидую вам сейчас.
— В таком случае не буду поздравлять вас с повышением, — холодно сказал Олаф.
Он тоже чувствовал эту пустоту и был удивлён, что и Бермессер способен на это.
Наверное, исправлять свои ошибки Олаф должен был сам, но он знал, что не справится. Не стоило и пытаться. Он больше не адмирал и никогда им не станет, проигран не просто бой, проиграно всё. Он адмирал того флота, что сейчас лежит на дне Устричного моря, и навсегда им останется. И Бермессер — тоже. Бермессер даже понимает это, только сделать уже ничего нельзя.
— Спокойной ночи.
Бермессер с трудом поднялся, цепляясь за кресло. Он был без перчаток, следы на его запястьях казались белыми браслетами. У Олафа тоже были такие, но он не собирался их скрывать. Хотя думать о том, с чем он теперь обвенчан, не хотелось.
— Добрых снов.
Бермессер рассмеялся каким-то надтреснутым смехом и вышел.
После него в библиотеке осталась почти осязаемая пустота.
ХII.
Старый заросший парк помнил не одно поколение Бермессеров, и даже весенняя зелень не могла скрыть, в какой он пришел упадок. Статуи, белеющие среди толстых чёрных стволов старых лип и винограда, казались призраками, не испугавшимися солнечного света и вышедшими навстречу.
Так далеко от дома они ещё не отходили, но в последние дни Олаф уже чувствовал себя достаточно хорошо, чтобы решиться на долгую прогулку.
— Мне нравится здесь бывать, — сказал Бермессер, не глядя на него. — Столько бесполезных воспоминаний, — он указал на груду замшелых камней слева от дорожки. Оттуда доносилось негромкое журчание воды. — Раньше там был водопад и пруд, маленьким я пытался ловить в нём рыбу, но не поймал даже лягушку. А с другой стороны беседка…
Вглядевшись в заросли одичавшей малины, Олаф и в самом деле заметил несколько увитых плющом колонн и крышу с облупившейся краской.
— Мне было лет шесть, когда я застал там троюродного брата отца, завалившего на стол служанку. Честно говоря, я подумал, что он её ест, и завопил. Родич убрался тем же вечером, а меня на три дня лишили сладкого. Это было ужасно.
Олаф улыбнулся. Уже несколько дней он спускался к ужину в столовую и мог лично убедиться в том, как трепетно Бермессер относится к десерту.
— А вот скамья, на которой пишутся очень плохие стихи. Предлагаю присесть — мне кажется, вы устали.
Вот теперь, когда к нему обратились, можно было ответить, не опасаясь спугнуть редкий приступ откровенности.
— Да, немного устал. Но нам ещё возвращаться.
Они сели. Скамья была мраморной, но за утро камень успел разогреться на солнце. Олаф закрыл глаза и попытался срифмовать хоть несколько строк, но у него не сочинялись даже очень плохие стихи. Что поделать, никто не обучал его таким бесполезным вещам.
— О чём были те стихи?
— О любви. Разумеется, о любви. Увы. Ими засветили мне в физиономию, всеми тремя мелко исписанными страницами гербовой бумаги. С тех пор я весьма настороженно отношусь ко всяким хрупким и нежным созданиям.
Олаф рассмеялся. Бермессер ответил ему хмурым взглядом.
— Простите. На самом деле это не смешно.
— Ну почему. Очень даже.
Откинувшись на спинку скамьи, Бермессер улыбнулся и прикрыл глаза. Олаф рассматривал его бледное до синевы лицо.
Когда-то давно Вальдес сказал, что во всём, что происходит, есть смысл, а может и не один — а это значит, что безвыходных положений не бывает, надо только понять, почему с тобой произошло именно это и что мироздание хочет получить в ответ. И сейчас Олафу казалось, что он почти добрался до понимания. Возможно, этот старый парк так действовал на него. Молодые прозрачные листочки на чёрных от времени липах. Усталый, измученный человек рядом с ним.
Было почти больно от того, как остро не хватало одного слова или жеста, чтобы понять. Истина была рядом, прозрачная и неосязаемая, но она уже была. Она прятала в себе ответ на вопрос: «Почему я живой?»
— Олаф, что с вами? Снова... море?
От искреннего беспокойства в голосе Бермессера стало почти дурно. Терять врагов тоже непросто, особенно когда они превращаются в друзей, нехотя, мучительно.
— Нет. Тоже стал пленником воспоминаний.
— Лучше — воспоминаний, чем...
— Боюсь, что уже не только воспоминаний. Обстоятельств, если вам угодно.
— В отличие от меня, вы уже вольны распоряжаться собой.
Ещё один маленький шаг навстречу пониманию. Да, он уже не адмирал. Его тянет на дно Западный флот, но это — единственное, с чем он ещё может быть связан. Или нет? Дриксен он уже ничего не должен. Кесарю не хочет быть должен, а Фридриху — и подавно.
— В последнее время я даже забыл о том, как это может быть, — признался Олаф, осторожно подбирая слова. — Сначала — плен и Вальдес, потом — тюрьма в Ротфогеле, теперь — вы.
А следом — Руппи. Который, конечно, не будет тюремщиком, но наверняка у него имеются свои планы на бывшего адмирала цур зее. В то время как сам Олаф не хочет ничего. Может быть, ему просто надо немного времени и тишины, чтобы понять, как дальше жить?
— Расскажите.
— О чём?
— О Вальдесе, конечно. Всегда хотел поговорить с человеком, который не мечтал бы его убить.
— С чего вы взяли, что я не испытываю к нему ненависти?
— Понятия не имею, — Бермессер осторожно пожал плечами и удовлетворённо хмыкнул. Повязку он пока не снял, но, судя по всему, связки почти зажили. Во всяком случае, ножом и вилкой он орудовал почти безупречно. Чего пока не доставало самому Олафу. Он и писал с трудом.
— Давайте не будем об этом говорить, — попросил Олаф. — Слишком часто меня спрашивали о Вальдесе... до вас.
— Прошу прощения. Просто я подумал о том, что каждому человеку должно быть, куда возвращаться... Почему бы и нет.
И ещё один маленький шажок.
Как долго он пытался забыть. Особенно там, в тюрьме. Так долго, что в какой-то момент начал думать, что удалось. Но на самом деле ни о чём нельзя забыть.
— Я должен вернуться.
— Вы никому ничего не должны, адмирал.
Вальдес не смотрел на него — он рассматривал вино на свет камина, и красные блики плясали по алатскому хрусталю. По смуглому лицу с острыми чертами, делая его недобрым, почти... закатным. Но это же Вальдес.
— Вы правы: адмирал, потому и должен.
— Боюсь, у вас на родине посчитают иначе.
— Даже если и так.
Долг, клятва и вина — вот та опасная смесь, которая погонит его в Закат и дальше. Да и смог бы он остаться? Вряд ли. Вальдес бы понял, но кроме его мнения есть ещё сотни других. К сожалению.
Вальдес вдруг оказался совсем рядом. Навис над креслом, вцепился в подлокотники.
— Я совсем никак не смогу вас переубедить? Даже если скажу, что это может быть последним вашим... путешествием?
— Думаете, я этого не понимаю? — Олаф устало опустил веки. Вальдеса, который так близко, было для него слишком много.
— В таком случае, я могу сказать только одно. Возвращайтесь. Я буду ждать.
— Даже если меня казнят?
— Вы не поняли, Олаф, — Вальдес коротко и зло рассмеялся. — Всегда. Что бы с вами ни было — я буду ждать. Возвращайтесь.
Олаф, не открывая глаз, улыбнулся ему. Он не сомневался, что не вернётся. Не сможет.
ХIII.
Небо заволокло тучами с самого утра, а к полудню уже вовсю моросил дождь. Выходить не хотелось, хотелось стоять у окна и смотреть, как вода собирается в ручьи и течёт по аллее. Слушать, как капли барабанят по навесу над крыльцом. Тихий, успокаивающий, навевающий дрёму звук.
С самого утра в доме шли приготовления к отъезду: почти незаметные на первый взгляд, но заставляющие беспокоиться. Очередной этап прожит, что дальше — неизвестно. Будет ли дальше хоть что-то?
Посыльный от Фридриха должен был прибыть сегодня или завтра, если ничего не случилось, и Бермессер собирался выехать в Ротфогель в тот же день. Самого Олафа ждала другая дорога, но он её не хотел.
Вопрос в том, чего он хотел? Он пока не знал, хотя был близок к ответу, как никогда. Ещё один шаг, который он обязан сделать прежде, чем снова начнут решать за него.
— Боюсь, дождь не кончится до вечера. Не получится у нас последней прогулки.
— Думаю, я готов это пережить.
— А что — не готовы? — усмехнулся Бермессер, подходя и останавливаясь рядом. Желтый сапфир притянул взгляд, и Олаф заметил, что Бермессер не надел перчатки. Тот проследил за взглядом и пояснил: — Шрамы всё равно останутся надолго. Я подумал, что вы правы: зачем скрывать то, что теперь является частью тебя.
Чем меньше о тебе знают другие, тем меньше власти над тобой они могут иметь, — так Олаф думал раньше. Хороший способ избавиться от боли. Но теперь он понимал, что надо будет очень постараться, чтобы сделать ему ещё больнее. Видимо, Бермессер пришел к тем же выводам. Или просто отчаялся.
«Зачем скрывать то... что теперь является частью тебя...»
Зачем он притворяется перед самим собой? Какой прекрасный самообман. Но ведь на самом деле человек всегда знает, чего хочет. Просто как тяжело на это решиться и признаться самому себе...
Ещё один маленький шаг к правде.
Он провёл пальцем по шраму — привычка, от которой пришлось отказаться после того, как руки начали отзываться болью на любое движение. Теперь можно научиться этому заново — или оставить в прошлом.
— Когда у меня появился шрам на щеке, я гордился. Первое боевое ранение, первая награда, но награду не нацепишь на матросскую куртку, а шрам всегда и всем виден. Много лет спустя, когда я получил в плечо картечину, я ненавидел эту отметину всей душой, потому что это был след величайшего в моей жизни проигрыша. Но потом я смирился, ведь должно же что-то напоминать мне о поражении.
— Ваша жизнь, например, — безжалостно предположил Бермессер. — Или господин Вальдес.
— Боюсь, господин Вальдес будет напоминать мне о чём-то другом.
Бермессер посмотрел на него с искренним любопытством.
— Могу я узнать, о чём?
— О том, что я ещё жив.
— Только не здесь, не в Дриксен, — помедлив, ответил Бермессер.
— Вы... не осуждаете меня?
— Я? — Бермессер в задумчивости побарабанил пальцами по подоконнику. — Как бы я мог? Хотя Бешеного я ненавижу.
— Вы много кого ненавидите.
— Скорее я мало кого люблю.
— Откровенно говоря, мне довольно трудно представить вас кого-то любящим.
Возможно, это слишком честно даже для их последнего разговора по душам. Но почему бы и нет.
— Помните, что я говорил? У каждого должен быть кто-то, ради кого стоило бы жить. Иначе всё это, — Бермессер развёл руки, словно пытаясь охватить дом, мокрый сад, подъездную аллею и луг, раскинувшийся за воротами, и даже тёмную полосу леса на горизонте, — всё это не имело бы смысла. Но понимаешь это не сразу. Далеко не сразу. Тогда, когда уже не можешь нести в себе столько пустоты. Прошу прощения, я оставлю вас...
— Постойте.
Олаф внимательнее вгляделся в горизонт. По дороге двигалась едва различимая тёмная точка. Бермессер, проследив его взгляд, подслеповато сощурился.
— Проклятая близорукость! Что там такое?
— Похоже, что всадник.
— Ну вот и всё, значит.
Бермессер прислонился к стене, сжатые в кулак пальцы побелели. Дождь барабанил по стеклу: «тук-тук-тук», мерно, неторопливо. У дождя был весь день, а то и вся ночь, куда ему спешить. Мелкие капли разлетались вдребезги, но следом падали всё новые и новые.
Всадник ехал быстро: размыть дорогу ещё не успело, а он торопился. Через несколько минут Олаф уже видел, что конь — коричневый в яблоках линарец, а тёмно-серый плащ всадника стелется по ветру.
У ворот всадник лихо осадил коня и стукнул в калитку, судя по звуку — подкованным носком сапога. Бермессер с вялым любопытством выглянул в окно.
— Ну, и кого же нам кошки принес... — и, не договорив, выскочил из комнаты.
Олаф тоже узнал всадника. Это был Клаус фок Хеллештерн, адъютант Бермессера.
Стоя у окна, Олаф смотрел, как Бермессер идёт к воротам, едва не срываясь на бег. Он так торопился, что забыл о своей хромоте. Забыл обходить лужи, и вода взлетала вверх веером брызг, заливая его сапоги. Он вцепился в засов, но тот ещё был слишком тяжел для него. Подбежавший Ханс оттеснил хозяина плечом и открыл калитку. Всадник спрыгнул на землю и замер перед Бермессером. Потом медленно протянул к нему открытую ладонь — и тот схватил её обеими руками, как ребёнок.
Олаф отошел к кровати и устало сел. Было зябко, он обнял себя за плечи и вдруг понял, что последний шаг уже сделан. «Каждому человеку должно быть, куда возвращаться», — вспомнил Олаф. Слова прозвучали в голове так явно, словно он услышал их только что.
— У каждого должен быть тот, к кому хочется возвращаться, — тихо сказал он, глядя на задравшиеся манжеты рубашки. Розовые полоски шрамов на запястьях — это теперь тоже будет с ним. Но он не возражал. — Тот, кто всегда напомнит тебе, что ты жив.
Пожалуй, этого было достаточно, чтобы принять решение. И Олаф его принял.
ХIV.
Дождь закончился, но над Ротфогелем всё равно висела влажная, холодная морось. Очертания города сквозь неё виделись зыбкими, как сон на рассвете. Казалось, что первый же достаточно громкий звук развеет эту иллюзию, как наваждение, и вместо неё не останется ничего. И хорошо, если ничего — а не ледяные волны и стоящая стеной солёная вода, и тянущие на дно водоросли… И в то же время знакомое покачивание палубы под ногами, холодное дерево фальшборта — всё это возвращало к реальности не хуже хорошей пощёчины.
Было страшно оставаться одному, потому что Олаф не был до конца уверен, сможет ли себя контролировать. Но конечная цель его пути стоила того, чтобы начать рисковать.
— Выбирать якорь!
Олаф вздрогнул, словно выныривая. Город не исчез. Наоборот, он словно стал ярче: тёмно-рыжие крыши, поросшие мхом, белёные стены в прожилках чёрных брусьев, уходящие вверх по склону, серые доки порта, покачивающиеся у причала корабли. Холодная морось липла к лицу, выстуживая кожу, но Олафу это нравилось. Она словно очищала его.
— Пошли брасы!
Корабль качнулся. Ветер наполнил паруса, и причал начал медленно отдаляться. Стоящий на самом его краю человек в надвинутой на лоб широкополой шляпе поднял руку, прощаясь. Второй — просто стоял и смотрел, не шевелясь. Олаф отсалютовал в ответ, надеясь, что с берега ещё виден его жест. Сам он хорошо видел, как фок Хеллештерн берёт своего адмирала под руку, и они уходят, растворяясь в тумане. Следом, с каждым пройденным бье, растворялся и город.
Олаф вглядывался в него до боли в глазах, надеясь запомнить — скорее всего, он уже никогда не вернётся сюда. Впрочем, как знать.
Показалось, или высоко в небе звенят серебряные колокольчики?..
— Господин Бермессер?
Тот медленно и устало обернулся. Он выглядел как человек, не спавший всю ночь. Под глазами залегли тёмные тени, в пальцах он бездумно вертел перо, но лежащий на столе лист был пустым.
— Вы готовы? Мы выезжаем после обеда.
— Я не поеду в Экленхерд.
— Вот как?
Бермессер бросил перо на стол, его сонный взгляд стал заинтересованным.
— А что же вы намерены делать?
— Я поеду в Ротфогель.
— Вот как? — задумчиво повторил Бермессер, откидываясь на спинку кресла и переплетая пальцы. — И?..
— Я попрошу вас одолжить мне денег и сяду на корабль, плывущий в Ардору.
— Одолжить! Позвольте, я угадаю, кто, по вашему мнению, должен будет мне эти деньги вернуть?
— Не стоит угадывать, — Олаф медленно покачал головой. — В Ардоре я...
— Молчите, — тихо сказал Бермессер. — Судьба та ещё кошка, не стоит посвящать её в... такие планы. Я дам вам денег столько, сколько понадобится, или даже больше. Уж чего, а денег у меня достаточно. Что ещё я могу для вас сделать?
Олаф вынул из рукава свёрнутое письмо.
— Передайте это Руппи, когда найдёте его.
Бермессер взял письмо, повертел в руках. Потом поднёс к свече, коснулся уголком листа пламени — и оно ярко вспыхнуло, пожирая бумагу.
— Нет. Так рисковать я не стану. Можете пересказать на словах самое главное. Не сказал бы, что у меня идеальная память, но суть я запомню наверняка. Даже если господин Фельсенбург мне и не поверит.
— Скажите ему, чтобы не искал меня. Он — это будущее Западного флота. Я... Я — адмирал мёртвого Западного флота, и с этим ничего не поделаешь. Я больше ему не нужен.
— Это всё?
— Почти. Я обещал вам, Вернер, что никто не узнает о той роли, которую вы сыграли в моей судьбе. Но если я доберусь до места назначения — я скажу... что вы мой друг. Не знаю, насколько это может искупить мой долг перед вами, но, возможно, однажды это и поможет вам.
— А мы друзья? — Бермессер приподнял брови.
— А вы так не думаете?
— Леворукий побери! Я предпочитаю не думать о таком! Но неужели вы считаете, что Бешеному будет интересно... А, впрочем, это не моё дело. А деньги у вас будут. Думаю, мне и подходящий корабль удастся подыскать, — он махнул рукой и горько улыбнулся. — Всё-таки теперь я целый адмирал цур зее, не так ли?..
И когда за кормой осталась только серая дымка, растворившая в себе знакомый до последней чёрточки Дриксенский берег, Олаф закрыл глаза, пытаясь забыть то, что так старательно только что запоминал.
Всё, этого больше нет. Оно там же, на дне, где и всё его прошлое: колышется в свинцово-серых ледяных волнах, оплетенное водорослями, припорошенное песком, запутавшееся в обрывках такелажа. Безнадёжно мёртвое.
А его путь туда, где он жив.
Через две недели корабль ардорского торговца, согласившегося взять на борт пассажира, прибудет в порт. А там следующий корабль, пока безымянный, поднимет паруса и возьмёт свой курс на Хексберг.
Потому что вернуться — не так сложно. Было бы, куда.
